Солженицын и колесо истории
Шрифт:
Попутное
Не записал в дневнике, а помню этот вечер отчетливо. Занятый рассказами Эренбурга, я с опозданием выскочил на улицу, с трудом поймал такси и помчался на площадь Журавлева, в телевизионный театр, куда обещал явиться за час до начала. Дело в том, что передача, как в те времена было принято, шла «живьем», сразу в прямой эфир, а режиссер и редактор еще собирались со мной о чем-то предварительно говорить. Я ворвался в студию потный, запыхавшийся, за десять минут до начала. Помню, как бежал по какой-то железной лесенке за сценой, перескакивал через путаницу кабелей. Меня схватила за рукав женщина, оказавшаяся редактором передачи: «Слава богу, вы успели». Спросила: «Ну,
Стулья стояли полукругом перед камерами, меня усадили предпоследним, в конце дуги – о писателях, возможных лауреатах, условлено было говорить по алфавиту. Сначала шли Гончар, Егор Исаев; Солженицын и Чаковский замыкали список. Меня еще раз предупредили: если у аппарата горит зеленый глазок – изображение идет в эфир, загорается красный – камера отключена. Отдышавшись, я огляделся. Рядом со мной сидели: слева – Ю. Воронов из «Комсомольской правды», представлявший Василия Пескова, справа – Лариса Крячко из «Октября»: она должна была говорить о Чаковском. Каждый должен был уложиться в пять минут, чтобы не отнять время у соседа. Я подготовил небольшой эффект – принес толстую-претолстую редакционную папку с читательскими письмами, откликами на Солженицына. Со спецификой телевидения я был знаком мало, да и телевизора в ту пору дома у меня не было, но я догадался, что «лучше один раз увидеть…» Текст был мною заготовлен заранее, но я не читал, а пересказал его.
Недавно я нашел черновик в домашнем архиве и могу восстановить сказанное: «Сейчас, когда повесть Солженицына приобрела широкую известность, когда общий тираж ее изданий в нашей стране достиг миллиона экземпляров, когда переводы ее появились в Венгрии, Чехословакии, Италии, Англии, Японии и многих других странах, когда об этой книге написаны десятки статей и рецензий, я частенько вспоминаю ее предысторию. Вспоминаю, как в редакции «Нового мира» года два тому назад мы с волнением читали густо исписанные на машинке со слепым выпадающим шрифтом страницы небольшой рукописи, имя автора которой никто не знал. Рукопись пришла, что называется, самотеком, в потоке других рукописей, ежедневно получаемых редакцией. Но то, что написал вчера еще никому не известный учитель из Рязани, было так ново, необычно, исполнено такого внутреннего достоинства и силы, такой натуральной, неприкрашенной правды, что стало ясно: в литературу приходит новый большой художник, писатель, как говорилось в старину, «милостью божией».
Рукопись читали редакторы журнала, и прежде всего, А.Т. Твардовский, сразу же очень высоко ее оценивший, читал К.А. Федин, читали друзья и ближайшие сотрудники журнала – С.Я. Маршак, К.И. Чуковский и другие писатели. Мнение было единодушным: мы имеем дело с незаурядным явлением. Свой отзыв о повести, приложенный к рукописи, Чуковский озаглавил, помнится, «Литературное чудо».
Повесть касалась очень острых вопросов, относящихся к поре культа личности. И нам было дорого, что она нашла поддержку в Центральном Комитете КПСС.
О повести Солженицына много писали – появились сочувственные рецензии в «Правде», «Известиях», «Литературной газете». Нашлись, впрочем, и такие критики, которым не понравился главный герой повести – Шухов. Я подробно говорил об этом в статье «Иван Денисович, его друзья и недруги», и сейчас вряд ли нужно к этому возвращаться. Замечу только, что Солженицын, на мой взгляд, вправе ответить критикам, требующим от него героя – всяк на свой вкус и образец, известными словами Толстого: «Герой моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
Эту правду повести Солженицына высоко оценили многие читатели, приславшие и продолжающие присылать к нам в журнал свои отклики. Редакция и автор получили более тысячи писем. Тут и почтовые открытки с кратким приветствием, и целые трактаты с разбором повести. Письма, по тону своему глубоко личные, доверительные, и коллективные послания, подписанные десятками читателей… Письма тех, кто на собственной судьбе испытал участь Ивана Денисовича, и тех, кто только вступает в жизнь с верой, что партия не допустит ошибок и преступлений прошлого… Письма рабочих, инженеров, ученых, библиотекарей, старых коммунистов.
Одну из папок с этими письмами я захватил с собой в студию. Лишь в немногих письмах содержатся упреки автору, и главным образом, по поводу не слишком изысканно звучащего лагерного жаргона. Подавляющее большинство писем – свидетельства сердечной благодарности писателю. Вот строки из них:
«Совсем недавно я прочел книгу «Один день Ивана Денисовича», – пишет рабочий Юсупов из Башкирии. – Каждую строчку перечитывал по два раза, не верилось! Это сама жизнь… Спасибо Вам за правду».
«Воины признательны мужественному писателю-гражданину за сильное, утверждающее творчество, – обращается в редакцию солдат Советской Армии Петр Обыночный. – «Один день…» читают, передавая из рук в руки. Это не мода, как умудряются утверждать некоторые, а настоящая любовь и признание полезной, волнующей вещи. Повесть достойна Ленинской премии».
«Повесть вызывает у читателя много горьких, тяжелых дум, – пишет группа старых коммунистов, член КПСС с 1916 г. т. Будкова, член КПСС с 1917 г. т. Посталовская, член КПСС с 1920 г. т. Ковалева и другие товарищи. – Сердце буквально обливается кровью при чтении ее, но не безысходность сковывает мысли – радость, гордость наполняют душу за то, что нет такой силы, которая растоптала бы человеческое, что глубоко заложено в советском человеке».
Геологи Северо-Западного геологического управления (письмо это подписали сорок человек) пишут: «Мы считаем, что по уровню литературного мастерства повесть «Один день Ивана Денисовича» может быть поставлена в один ряд с лучшими образцами русской литературы. Это позволяет нам рассматривать ее как вечный памятник всем безвинно погибшим в период культа личности – от выдающихся деятелей партии и государства до безвестных Иванов Шуховых. Вот почему мы считаем повесть заслуживающей столь высокой награды, как Ленинская премия».
На этом суждении, разделяемом большинством наших читателей, можно и закончить. С надеждой и терпением будем мы ожидать справедливого решения Ленинского комитета».
После того как я, намеренно значительно глядя прямо в глазок камеры, произнес последнюю фразу, начала было говорить о романе Чаковского Лариса Крячко. Она не сразу обратила внимание, что зажегся красный глазок, а осветители стали сматывать провода, – и говорила, говорила, пока ей не дали понять, что время передачи давно исчерпано, и ее слова не идут в эфир. Получилось, что я завершил обсуждение эффектной точкой.
На следующее утро на телевидении начался переполох – грозные звонки, вызовы «на ковер». Хрущев в то время где-то путешествовал. Его обязанности в Москве исполнял Леонид Ильич Брежнев – случилось так, что он смотрел эту передачу дома, в вечерний час, и она сильно его задела. Он хорошо помнил, как Хрущев вынуждал его, вместе с другими товарищами по Президиуму ЦК, одобрить эту сомнительную повесть. Возмущенный, он позвонил председателю Гостелерадио Харламову: «Мы еще ничего не решили с Ленинскими премиями, а телевидение уже присудило ее Солженицыну». Харламов пробовал возражать, что это, мол, лишь обсуждение общественности, никакого давления на Комитет телевидение не имело в виду оказывать. «Как же, – возразил Брежнев, – ваш критик объявляет единственно справедливым присуждение премии Солженицыну, и делает это, к недоумению телезрителей, в конце передачи, как ее итог».