Сон и другие мистические истории
Шрифт:
Сон начался не так, как это обычно бывает – с расплывающихся видений, откладывающихся на самой периферии памяти и сознания, за которыми следует более или менее четко запечатлевающийся отрезок, а далее снова туман, позволяющий только слабо угадывать людей и события – нет, этот сон начался, как начинается фильм в кинозале, гаснет свет, и ясные и яркие возникают первые кадры. Так и случилось, словно бы погас свет, а потом вспыхнул неожиданно и ослепительно, и Регина обнаружила себя на берегу фиолетового озера, а может быть, моря, катившего прямо к ее босым, по щиколотки погруженным в золотистый песок ногам загибавшиеся, как на рисунках в детских книжках, волны. Волны словно светились изнутри, белая пена, которую они, отползая, оставляли на песке, была похожа на снег, такая же густая и рассыпчатая, она лежала на кромке берега, медленно тая под лучами полуденного солнца. День был жаркий, и Регина одетая в плотную юбку и блузку с длинными рукавами, сразу вспотела, несмотря на дувший с моря – а может, озера – легкий ветерок. На уходившем вдаль в обе стороны пляже не было ни души, и после недолгого, но мучительного колебания она расстегнула пуговицы, огляделась еще раз и сбросила сначала блузку, а потом и юбку. Однако, нижнее белье на пляже казалось еще более нелепым, чем полушерстяная серая юбка в складку и белая, то ли учительская, то ли ученическая блузка, и уже не раздумывая, охваченная каким-то веселым безрассудством Регина решительно стащила с себя все остальное и, бросив одежду на песок, побежала купаться. Плавать она не умела и, окунувшись пару раз в восхитительно теплую и чистую воду, подвинулась в сторону берега и долго еще то стояла на невидимой черте, которую поминутно заливали и обнажали волны, то бродила вдоль нее, наблюдая, как море – видимо, это все-таки было море –
Одеваясь, она то и дело замирала, душа не уставала вспоминать незнакомое ощущение свободы и покоя, охватившее ее на золотистом берегу фиолетового моря. Впервые за этот год она надела платье с глубоким вырезом и закрутила вокруг шеи в три ряда аметистовые бусы, и весь день при каждом движении их теплое прикосновение пробуждало в ней сладостное воспоминание о пережитом ночью. По дороге домой она зашла в одну комиссионку, другую и, стыдливо потупив глаза, купила иностранно шуршащий, из непривычно блестящей пестрой ткани сарафанчик с открытой до лопаток спиной и тоненькими бретельками, никак уж не позволявшими поддеть под низ лифчик, без которого Регина еще ни разу во взрослой жизни не выходила на улицу, во всяком случае, городскую, ну может, давным-давно на море, но в Ереване никогда. Дома она долго рассматривала сарафанчик, примерила его, запершись в спальне, но быстро, словно испугавшись, что дочь или свекровь застанут ее в подобном виде, скинула обновку и, запрятав ее в непрозрачный полиэтиленовый пакет, засунула подальше в шкаф – подальше, поглубже, в самый низ, под сложенные горкой летние вещи.
Спать она легла раньше, чем обычно, чуть ли не в десять, и вновь ей приснился тот же берег, еще более золотой, сверкавший под солнцем, как модная несколько лет назад шаль из люрекса, которую она купила после более продолжительных, чем когда-либо, колебаний, и которую Дереник, поддразнивая ее, называл елочной мишурой.
На этот раз море было тихим, недвижным, почти без морщинок, только тихо плескалось по краям, как несомая в стакане вода, и Регина опять засомневалась, море это или все же большое-большое озеро. Как и вчера, пляж был пуст, на слежавшемся песке вдоль воды, насколько хватал глаз, не виднелось ни единой отметины ни в одну сторону, ни в другую, ни в третью… Внезапно Регина поняла, что третьей стороны, то есть берега в глубину, она вчера как бы не видела, что нередко случается во сне, но сегодня ясно различала в некотором отдалении густой лес, охватывавший весь горизонт, нигде не просматриваемый насквозь, на первый взгляд, абсолютно девственный. Несмотря на отсутствие зрителей, Регина немного покрасовалась в своем новеньком сарафанчике, сидевшем на ней ладно, как ни одно из ее многочисленных платьев, потом, уже без какого-либо колебания или смущения проворно разделась, кинулась в воду и поплыла. Поплыла уверенно и легко, хотя никогда прежде этого не умела, более того, невыразимо боялась воды и под страхом смерти не позволила б себе утерять ощущение твердого дна под ногами. Она даже нырнула и добрый десяток метров плыла под водой, которая, казалось, сама несла ее неожиданно ставшее гибким и сильным тело, потом позволила морю поднять ее на поверхность и поддерживать там в сладостной невесомости, беспрерывно лаская текучими солеными ладонями ее обретшую молодую упругость кожу.
Проплавав чуть ли не час, она выбралась на берег и устало прилегла на песок, как и вчера, подставив себя солнцу, но спать ей сегодня не хотелось, и отогревшись, она поднялась и, оставив одежду валяться на песке, пошла нагая по берегу вдоль моря. Один километр, другой, ландшафт оставался прежним, но Регина шагала упрямо и размеренно и, наконец, уловила впереди некое изменение. Еще несколько метров, и берег резко изогнулся и словно распался на части, точнее, от него отпала крохотная частица – небольшой мыс, выдававшийся в море, напоминая издали сжатый кулачок опущенной на воду маленькой руки, оказался обтекаемым невидимой ранее за береговыми извивами протокой островком, на котором, как и на берегу, теснились деревья. С большого расстояния казалось, что островок чуть ли не в десятке метров от берега, но приблизившись, Регина поняла, что до него достаточно далеко, ей, во всяком случае, не доплыть, какое б неодолимое желание – а именно такое желание ее охватило – не побуждало б ее достичь приподнятых высоко над водой, отливавших сереющей лиловостью отцветающей сирени скал. Она жадно рассматривала островок, свисавшую между скальных изломов темную зелень, высокие кроны, вознесенные к небу словно вставшими в порыве возвыситься над прочими на цыпочки хрупкими соснами, потом с непонятным себе самой огорчением пошла по берегу обратно. Как и накануне, притомившись, она легла на песок и задремала, и проснулась у себя дома даже не от звонка будильника, а просто потому что выспалась. Весь следующий день по губам ее блуждала невнятная улыбка, и все ей нравилось – и весенний воздух, и прохожие, и студенты, и даже декан, которого она обычно не выносила. И свекровь вызывала у нее не раздражение, а жалость, до того, что хотелось обнять ее, как ребенка, и гладить по голове, и дочка ластилась, как в те незапамятные времена, когда еще тонконогой малышкой с двумя большими бантами на коротеньких косичках ходила в первый класс, и даже по телевизору показывали не обычную дрянь, а симпатичный фильм про двух пожилых танцоров, некогда знаменитых, а теперь забытых. Перед тем, как лечь спать, она долго стояла под душем, тугие струйки колюче хлестали по плечам, и кожа чуть неприязненно ежилась, торопя Регину в постель – наверно, предчувствовала встречу с пенистой, словно газированной, пахнущей незнакомыми водорослями и неизвестными берегами морской водой. И ей приснилось фиолетовое море – впрочем, фиолетовым он было в шторм, а в штиль скорее нежно-сиреневым, и она плавала и загорала, и ходила к островку, и то же самое снилось ей и назавтра, и через день, и через два. И всякий раз, проснувшись, она помнила каждую минуту, проведенную на заветном берегу, помнила сам этот берег ослепительно ярко и досконально, вплоть до сверкавших на солнце песчинок и редких бело-розовых, похожих на иногда попадавшиеся в комиссионках, причудливой формы раковин. И во сне, и наяву ее не покидало ощущение бодрости, свежести, какое бывает после хорошего отдыха, вернее, должно быть, ибо Регина подобной бодрости не испытывала никогда, каким бы удачным у нее не получился отпуск. Ей даже казалось, что она загорела – впрочем, ее белая кожа всегда была чувствительна к весеннему солнцу, И еще. Ни наяву, ни во сне она не могла отвязаться от ощущения, что впереди ее ждет некое событие, само по себе не дурное, интуитивного страха, во всяком случае, не пробуждавшее, но надвигавшееся неотвратимо и самой этой неотвратимостью пугавшее, ведь человеческой натуре ничто не противно так, как предопределенность, даже если предопределенное лежит в области сугубо позитивной. Хотя, вероятно, это не совсем так, а возможно, и совсем не так, отсутствием выбора тяготятся, скорее, натуры ищущие, а человеку среднему, так сказать, типичному представителю большинства, безусловно проще в границах предсказуемого и даже предсказанного. В Регине, видимо, соединились черты характера незаурядного с признаками натуры вполне посредственной, потому предугаданность, неизбежность одновременно отвращали и притягивали ее. При этом она ощущала не то лишь, что срок назначен, но и подвижки назначенных сроков и, подобно радисту на космодроме, могла б вести отсчет «пять, четыре, три, два, один», не только могла, но и вела его, и когда день настал, она с замиранием, но и с холодком произнесла про себя: сегодня.
Против обыкновения – если то, что возникло лишь несколько дней назад, может считаться обыкновением – она долго не могла уснуть, без конца переворачивалась с боку на бок, путаясь в сбившихся в кучу простынях, вставала, пила воду, поправляла постель, снова ложилась и снова ворочалась, пока, наконец, скрепя сердце, не нашарила в ящике тумбочки полупустую упаковку и не проглотила таблетку тазепама. Видимо, тазепам и был причиной тому – в подобном выводе, на первый взгляд, крылось мало логики, но именно к нему на следующее утро пришла Регина – что впервые за все время снов на берегу было пасмурно. Темно-серые, почти синие тучи застилали небо, и море, прикрытое этим темным колпаком, утратило свою фиолетовость, о которой напоминали только нерезкие лиловые мазки на сером фоне. Впрочем, и время казалось более поздним, ближе к вечеру, во всяком случае, света, с трудом пробивавшегося сквозь облака, еле хватало, чтоб обозначить детали пейзажа, оставляя его невиданно тусклым. Дул несильный, но прохладный ветерок, и Регине в ее куценьком сарафанчике холодило плечи и ноги. Обхватив руками голые колени, она сидела, съежившись, на чуть теплом
Она не могла двинуться, даже шевельнуться, стояла, опустив руки, и ждала, и Дереник ступил на берег, прошел по песку – Регина увидела, что его босые, как и у нее, ноги совершенно сухи – и остановился перед ней. Регина разглядывала его жадно и недоверчиво. Он был таким, как десять лет назад, когда им еще случалось, обнявшись, засыпать в одной кровати – почему она подумала именно об этом? Регина мучительно покраснела, заторопилась заговорить, не хватило времени найти приличествующие случаю слова, и она выпалила первые попавшиеся, пожаловалась, что легко одета, что нехороша погода и неудачный выпал вечер, что холодно и что темно, что скоро ночь и похоже, что будет дождь…
– Пойдем со мной, – сказал он, когда она, наконец, умолкла, – там у меня костер.
– Я не умею ходить по воде, – возразила она.
– Я понесу тебя.
Регина хотела было объяснить, что это невозможно, что она слишком тяжела для его немускулистых рук и тонкой фигуры, что она утонет сама и утопит его, что… но не объяснила, потому что он уже нес ее, иногда ступая совершенно бесшумно, а иногда чуть расплескивая почти неподвижную уже воду.
Утром ей не хотелось вставать, она отдернула занавеску и лежала, жмурясь, под прямыми лучами солнца, но не могла заставить себя двинуться, стоило ей вспомнить испытанные ночью совершенно новые ощущения, как по телу ее пробегала сладкая судорога, и какой-то мятный холодок поднимался от низа живота вверх, к корню языка.
Она невольно вспомнила свой медовый месяц или то, что принято называть медовым месяцем вопреки очевидности, ведь послесвадебная действительность имела вкус какой угодно, только не сладкий. От первых дней в памяти осталась одна лишь боль, усугубляемая неумелыми – ибо понятие о том, что им предстояло, у обоих было чисто теоретическим – попытками если не обойти как-то эту боль, то хотя бы дополнить ее иными ощущениями. При этом Регине еще приходилось преодолевать стыдливость, как естественную, так и искусственную, взращенную воспитанием, традициями, если угодно, въевшуюся в гены, монолитную, прочную, почти не давшую трещин за годы учебы в медицинском институте и общения с девочками, казалось бы, более развязными или, если хотите, раскрепощенными, но, в сущности, не менее повязанными теми же веревками, загнанными в тот же порочный круг, что и она сама – преодолевать стыдливость и одновременно страх, что подобное преодоление может быть воспринято как отсутствие, врожденное или приобретенное, этого важнейшего девичьего и женского свойства. Добавим к этому еще и усвоенные с детства понятия о женской гордости и женском достоинстве, как, в первую очередь, неприступности и холодности – как с этим поступать в условиях супружеской жизни, воспитание попросту умалчивало, и выход из положения Регине, как и тысячам других женщин, предоставлялось искать самой. Или не искать и свою сексуальную жизнь ограничить рамками фригидного сосуществования с отцом будущих детей. Регина была все же достаточно разумна, чтобы попытаться изменить положение вещей, в какой-то степени ей это и удалось, но лишь в какой-то степени и, уж конечно, не сразу, а значительно позднее. Однако, кошмар первых ночей успел отравить ей все свадебное путешествие – поездку в Польшу от папочкиных щедрот, папочки, разумеется, Дереникиного, своего она не знала, оставивший жену с двухлетней дочерью ради любовницы, он был надежно отгорожен от Регины злобной, неутолимой ненавистью матери, отказавшейся даже от алиментов и переписавшей дочь на свою фамилию, последовательно внушавшей ей представление об отце, как о распутном и бессердечном эгоисте, вопреки или благодаря чему в сознании дочери сложился неожиданный облик удалого красавца, втайне лелеемый ею в течение двадцати пяти лет, до тех пор, пока, уже после смерти матери, ей довелось, наконец, свидеться с отцом, и она обнаружила, к своему потрясению, вялого больного старика, способного внушать лишь жалость. Так вот, кошмар тех первых ночей, еще более невыносимый на фоне очаровательных европейских городков и под звуки Сопотского фестиваля, не повторялся, но на смену ему так и не пришли неведомые восторги, скудные сведения о которых были почерпнуты Региной, в основном, из книг, по преимуществу французских. Книжные описания Регина довольно скоро стала просто пропускать, хранимую в неком потайном ящичке души надежду первых месяцев или даже лет, что еще немного, еще чуть-чуть, что вот-вот придет Оно, предпочла переименовать в фантазию и постепенно привыкла довольствоваться тем, что ласки мужа не вызывали в ней отвращения, более того, оказывались порой приятны, особенно, если назавтра было воскресенье, и не приходилось нервничать, что откладывается столь необходимый ее деятельному уму сон, и не удастся подняться на кафедру с достаточно свежей головой. И вот теперь она вдруг испытала то, чего уже никогда не думала испытать. И пусть это случилось во сне – обстоятельство это не смущало ее совершенно, и точно так же, как если бы все произошло наяву, она пыталась понять, по укоренившейся за годы врачебной практики привычке анализировала и анализировала случившееся, находя первопричину его в переменах – и вовне, но главным образом, в себе самой. Безусловно, свершавшаяся в ней неустанно работа последнего времени произвела множество перестановок в прочно, казалось, навсегда, усвоенной системе ценностей, неожиданно она увидела вещи иными, укрупненными в одном и уменьшенными до незначительности в другом, как если бы сразу смотреть с двух концов бинокля. А Дереник, что случилось с Дереником? Он стал свободным и уверенным, раскованным, каким не был никогда… Впрочем, это все внешнее, а вот изменился ли он внутренне? Ей трудно было судить, ведь они перемолвились лишь несколькими словами, да и если б он держал перед ней долгую речь, это не помогло бы, ведь сравнивать было не с чем, в сущности, она не знала его никогда. Правда, теперь она стремилась узнать, она перебирала в мыслях десятки вопросов, которые собиралась ему задать, сотни тем, подлежащих обсуждению, и легла спать пораньше, предвкушая новое свидание на драгоценно сиявшем в памяти золотистом берегу, но, вопреки ожиданиям, обнаружила себя среди холмов.
Пологие склоны уходили в небо, закругляясь, где выше, где ниже, снежно-белыми вершинами, которым слепящее солнце и совершенно летнее тепло, даже жара, придавали неправдоподобие, схожесть с лежащими кучкой на громадном блюде пирожными бэзэ. Впрочем, это и не был снег, Регина приблизилась, пригляделась, и казавшееся издали пористым, но сплошным вещество холмов распалось на неисчислимое множество ромашек. Странных ромашек с гладкой белой сердцевиной и чуть вогнутыми лепестками, непомерно больших, величиной с тарелку или чайное блюдце, ну да, точь-в-точь, как из французского десертного сервиза, который пару лет назад перехватила у Регины толстая, короткопалая завотделением, помнится, у Регины даже сердце упало, когда она увидела хрупкую, похожую на цветок тарелочку немилосердно зажатой в пучке сарделек, заменявших этой растекавшейся, как кисель, субстанции в белом халате пальцы.
Вбежав в заросли терпко пахнущих ромашек, Регина стала срывать их, стараясь захватывать подлиннее стебли, она уже видела роскошные букеты в двух своих керамических, изысканной серо-белой расцветки напольных вазах, стоявших в противоположных по диагонали углах гостиной, как правило, пустыми, только осенью в них поселялись, время от времени сменяя друг друга, курчавые, как пудели, хризантемы. Набрав целую охапку, Регина бережно положила ее на сухую потрескавшуюся землю небольшой полянки, полускрытой склонившимися к ней цветами, снова шагнула в заросли и тут же потеряла из виду и протоптанное в густой поросли местечко, и свой букет. Это, однако, нисколько ее не огорчило, напротив, она даже запела, слегка фальшивя, ибо со слухом у нее всегда обстояло не очень ладно, и напевая нечто вроде хачатуряновского вальса, да еще и подтанцовывая иногда, принялась собирать ромашки заново.