Сон о Кабуле
Шрифт:
Он откинулся на диване, закрыл глаза. С тончайшим сладким мучением погружал в себя острый сверкающий бур, извлекая все новые и новые пробы.
Он спускается по холодной росе мимо черной Покровской башни. Река Великая, бархатно мягкая, в ночных ароматах. Бросок с тихим плеском. Его длинное гибкое тело, теряя вес, скользит в глубине по течению. Восхищенным духом на дне реки, он ведает жизнь прибрежных трав, уснувших рыб, притаившихся сонных птиц. Стиснув веки, видит фрески на стенах соседнего храма, крупицу золота, уцелевшую на старом кресте. Он чувствует, как в той же воде и реке, удаленная от него, купается молодая женщина, ее ночные блестящие волосы, прилипшие к белой спине. И такое счастье, всеведение,
Вот идет по горячим, растущим на пустыре лопухам, на звук шмелей, на запах влажной земли, на зов невидимого, его ожидавшего дива. Шагнул, и открылся черный раскоп, на дне его, среди белокаменных старых фундаментов, деревянных полуистлевших настилов, – девушка. И такое вдруг знание о ней, об их общей судьбе, о стремлении их жизней в грядущее, сквозь судьбы детей и внуков, в удаленную, не принадлежащую им бесконечность. Такое прозрение, до обморока. Стая стрижей сорвалась с высоких крестов, пронеслась со свистом, словно высекла и умчала мгновение.
Видения, как маленькие светила, вставали, ослепляли Белосельце-ва. В каждом из них, как в сверхплотной частице Вселенной, таилась бесконечная, свернутая плотно спираль, которая, если ее распрямить, выстраивалась в ослепительную возможность жизни, в неограниченную, озаряющую мироздание судьбу. И все они, на мгновение возникнув, гасли, как неоплодотворенные икринки, в которых умирал навсегда зародыш.
Он сидел на диване в необжитом кабульском номере в ожидании комендантского часа. Разделся и выключил свет. Отбросил штору. Улица была черной и тихой. Ни единой машины. И в ночной пустоте, в отдалении, разнося по городу кремневый скрежет и лязг, застучала танкетка. Приближала свой бег. С внезапным грохотом, вынося на башне ослепительный белый прожектор, разрубая лучами тьму, пронесла свое узкое заостренное тело боевая машина пехоты. Настал комендантский час.
Белосельцев засыпал. Привычно, невидимым нажатием темных лакированных кнопок отключал автоматику мозга. Включал автоматику сна. «Калашников» в руках у охранника. Какие-то цветы на горе. Какая-то женщина, уходящая по коридору отеля.
Глава четырнадцатая
К обеду за Белосельцевым должен был приехать оперативный работник ХАДа Навруз, взять его с собой в управление, где они обсудят план джелалабадской поездки. До обеда оставалось время, и Белосельцев заехал в посольство, чтобы сбросить шифровку в Центр, а заодно получить от пресс-атташе свежие номера индийских и пакистанских газет. Он хотел прочитать материалы, где рассказывалось об усилиях пакистанской разведки по развертыванию вдоль афганской границы тренировочных лагерей. Он рассеянно шел по посольскому двору к автомобильной стоянке, подбрасывая на ладони ключи. И вдруг увидел Марину, не сразу вспомнив ее имя, с гладким, блистающим, как ему показалось, лицом, на котором глаза, увидавшие его, засветились изумленно и радостно. Он почувствовал ее приближение, как плотную бестелесную силу, коснувшуюся его щек, плеч, груди.
– А я увидела вашу машину и караулила вас. Мне нужно в город. Думала, кто бы подвез. Ну вот, на ловца и зверь бежит, – сказала она просто и весело.
– Иду и чувствую себя зверем. Думаю, где же ловец на меня! – ответил он ей в тон, шутливо.
– Шеф меня бросил на произвол судьбы. Сказал, что заедет, и нет его.
– Он плохо с вами обращается. Придется мне выкупить вас у вашего шефа.
– Попробуйте, если хватит денег. А пока что мне надо выкупить изюм, орехи, рахат-лукум в одном недалеком дуканчике. Вы меня подвезете?
Он не вспоминал о ней целое утро, но, оказывается, их вчерашняя
Они ехали по звенящему, гремящему Кабулу, который казался туго натянутым звонким бубном, раскрашенным аляповато и ярко, в два цвета. Красный склон горы Асмаи, глиняные стены, медные лица, смоляное дерево лавок, оранжевые апельсины и груды орехов – земное раскаленное вещество. И синее сверкание небес, голубые высокие льды, лазурные купола, прозрачный дым от жаровен, – вся весенняя поднебесная высь.
– Ну как замечательно, что я вас встретила! – радовалась Марина и его приглашала радоваться. Он кивал, обгоняя размалеванный неуклюжий автобус в блестках, картинках, наклейках, с висящим в дверях мальчишкой. И ему вдруг захотелось узнать, как она жила там, в Москве, каков ее дом и семья, есть ли муж, как сложилась ее жизнь и судьба. Что там таится за этим веселым милым лицом, оживленными, отражающими город глазами, то голубыми, то золотистыми. Хотелось повыспросить у нее, но не с той пытливой и осторожной вкрадчивостью, с какой выспрашивал у военных, разведчиков и политиков, по крохам собирая и дозируя информацию, а бескорыстно узнать о ней.
Они проезжали вдоль скорнячных рядов. В дуканах висели кожаные шубы, опушенные белым овечьим мехом. Мохнатые волчьи и лисьи шапки, как свернувшиеся клубком звери. Содранные во всю ширь, с растопыренными когтистыми лапами, словно в прыжке, шкуры горных барсов. Скорняки сидели за стеклянными дверцами, укутавшись по горло в одеяла, среди легкого покачивания мехов, дубильных и кожаных запахов, меховых лоскутов и обрезков. Лица их кирпично краснели из глубины полутемных лавок.
Медленно катили вдоль ковровых рядов, черно-алого великолепия. В глубине малиновых, озаренных дуканов, как в красных резных фонарях, застыли бронзовые лица торговцев. Мелькнуло полированное дерево ткацкого станка с натянутыми струнами, похожего на большие гули.
Мальчик в тюбетейке ловко на них играл, пропуская огненную шерстяную струйку. Торговцы, напрягаясь от тяжести, выносили на улицу тяжелые рулоны сотканных ковров, раскатывали их на проезжей части под колесами машин. Машины медленно, бережно ехали по коврам, разминая в них узлы и неровности, придавая им эластичность и мягкость.
– В Кабуле я уже месяц, – говорила она, – все хочу побродить по лавкам. Мечтаю побьшать в домах, в семьях. Узнать, как они живут, как справляют свои праздники. Как дарят подарки под Новый год, пекут хлеб, ткут ковры. Хочется увидеть их скачки, стрельбы, свадьбы. Послушать их песни, сказы, молитвы. Все, о чем знаю по книгам. А получилось – целыми днями в офисе, барабаню на машинке какие-то циркуляры и дипломатические ноты, а вечерами сижу в отеле, как затворница… Вот здесь, если можно, налево. Здесь будет дуканчик…
Чикен-стрит напоминала витрины этнографических коллекций. Лошадиные, из тисненой кожи сбруи, высокие ковровые седла с медными стременами. Пистолеты, усыпанные перламутром и узорной костью. Длинные, тусклостальные мушкеты с толстыми ложами и округлыми литыми курками. Прямо на рогожах рассыпаны монеты, почернелые, медные и зеленые, среди которых можно найти арабские и индийские деньги трехсотлетней давности и екатерининский толстобокий пятак. Высились горы латунной посуды – кубки, чаши, тазы, огромные, с мятыми боками чаны, и среди них начищенные, пульсирующие светом, как купола, тульские самовары.