Сон о Кабуле
Шрифт:
На обратном пути в город они решили остановиться на пикник. Свернули с магистрального шоссе на асфальтированный проселок, бегущий среди бархатно-черной равнины с ослепительными клетками рисовых всходов, слюдяным мерцанием воды. Подъехали к мутному, заросшему камышами арыку. Надир остановил «шевроле» на асфальте, не рискуя съезжать на грунт. А военная легковушка, расшвыривая комья грязи, скатилась к воде. Из нее на землю выгрузили и постелили брезент, выложили свертки с хлебом, чищеную картошку, лук, спирт, закопченную кастрюлю и ручной пулемет.
– Разрешите начинать, товарищ подполковник, – обратился к Мартынову оживленный, поглядывающий на бутылки спирта капитан. – Ты, авиация, – обернулся он к вертолетчику Занджиру, – давай кизяков и сучьев! Вы, товарищ подполковник, сервируйте стол! А я, грешный, добуду рыбку народным саперным способом! – он вынул из двух карманов по зеленой гранате, подул
Белосельцев в поисках топлива медленно побрел вдоль мутного арыка, нагибаясь, подбирая то влажный темно-серебристый сучок, то сморщенный овечий кизяк, подальше от голосов, от бензинового и железного запаха, прикасаясь глазами, слухом, дыханием к разлитой кругом неясной, загадочной жизни, к иной, незнакомой природе, чуть слышному существованию земли и воды, стараясь приблизиться к ним, приоткрыть для них место в своей ожесточенной, охваченной азартом, борьбой душе. В сухих тростниках перелетали маленькие зеленоватые птички, посвистывали, трясли хохолками. Садились на гибкие стебли, сгибали метелки, отсвечивали блестящими грудками. Белосельцев старался в их свистах, в крохотных черных зрачках, в цепких, ухвативших тростинки коготках разгадать упрятанное знание о природе, заслоняемой от него то броней, то энергией страсти и ненависти, в которых тонули и глохли слабый аромат потревоженной ногами почвы, голубой всплеск арыка, пронесшего в себе невидимую рыбу, и тот далекий глинобитный дом, где укрытая, недоступная для него, таится жизнь. Та, о которой говорила Марина, мечтавшая побывать в крестьянской семье, взглянуть на трапезы и молитвы, на нехитрое рукоделье, на какой-нибудь медный кувшин и истертый ковер, и собака бежит с колючкой в мохнатой шерсти, и семейная ссора, сердитый крик старика, возня ребятишек, вытачивающих деревянную куклу.
Нарушая его мечтательный лад, грохнули два глухих взрыва. Это предприимчивый капитан кинул в арык гранаты. Потревоженные ударами, птички вспорхнули и тесной стайкой, покрикивая, полетели вдоль арыка.
Все собрались у прогоревшего костра. В кастрюле среди углей клокотала уха. Они пили спирт из пластмассовых стаканчиков, жадно заглатывая водой. Обостренным от выпитого спирта зрением Белосельцев смотрел на просторное, в красноватых лучах солнца поле, голубоватый, в переливах, арык, на желтый далекий глиняный дом и красный отсвет на стволе пулемета.
Капитан хохломской ложкой доставал из кастрюли куски распаренной рыбы, выкладывал на клеенку. Бережно плескал спирт в стаканы. Вертолетчик, мягко улыбаясь, деликатно отворачивался от стаканов.
– Давайте, друга! – поднимал стакан Мартынов. – Только стоп, о делах ни слова! Отключите, и баста! Кто заведет о делах волынку, тому ложкой в лоб! – и поясняя афганцам правило, довольно громко щелкнул себя по лбу хохломской деревяшкой.
Белосельцев стукнул в протянутые навстречу пластмассовые стаканы. Выпил, запивая один огонь другим, спирт раскаленно-душистой переперченной ухой, видя близкие, красные от солнца лица.
– Эх, вот бывало, – говорил капитан, кидая в сторону колючий рыбий позвоночник, сбрасывая с себя всю усталость непочатой армейской работы, тревогу и тоску чужого гарнизона, заботы и горести караулов, боев и потерь. – Бывало, мы, пацаны, собираемся, стырим у деда старенький бредешок, и за село, к прудам. Пробредем раз-другой, натаскаем карасей, не шибко больших, вот таких! – он ударил себя по запястью. – Но много! И в лес, под дубы! Положим два камушка, на них противень железный, тоже у деда сопрем, разложим карасиков, и они, знаете, как витязи в ряд золотые! Маслицем их польешь и жаришь! Да ще лучок! И до того это вкусно, всю жизнь помню!
– Это что за рыбалка с бреднем, – не соглашался Мартынов. – Вот мы, когда я служил в Прибалтике, выезжали с семьей в субботу. Поставим у лесного озерочка палатку. Надуем с сыном лодочку. Жена, Оля, покамест ужин готовит на травке, а мы выплываем и кружочки разбрасываем. Ночь такая теплая, луна, дорожка лунная по воде. Машину нашу на берегу не видно, не знаем, куда плыть. Жена приемничек включит, какую-нибудь музычку тихую, и нас подзывает… Кстати, – озаботился Мартынов, – послезавтра нам выступать. Тросы не забыть проверить. А то буксировали трактора, так два троса в автохозяйстве оставили. На обратном пути заедем!
Капитан ложкой некрепко, с почтительностью подчиненного щелкнул Мартынова в лоб, оставив мокрый след.
– Мы следим, товарищ подполковник! Мы за этим очень следим, чтоб о деле ни гуту!
Все смеялись, и Надир, запрокинув голову, хохотал белозубо. Теснее сдвинулись к ухе. Вертолетчик аккуратно черпал жижу, нес к смоляным усам, держа под ложкой ладонь.
Откинулись на спины после сытной
– Ольга, жена. О чем она сейчас, милая, думает?
Белосельцев бережно взял фотографию. Серьезное женское лицо с обычными, часто встречающимися чертами. Но если приглядеться подольше, то сквозь миловидность, усталость и женственность проступало выражение долгого накопленного с годами терпения. Готовность и дальше терпеть. Мартынов угадал его мысль.
– Эту фотографию повсюду с собой вожу. Чего ни случается задень, бывает, жить не охота. А на нее глянешь, и будто, знаете, все в тебе побелеет, посветлеет. И снова ты человек, и снова жизнь понимаешь правильно. Думаешь, вот она моя милая, ненаглядная, смотрит и все видит, все угадывает. Она, Оля, для меня жена и больше чем жена! – Мартынов сказал это с такой торжественной искренностью и доверием к Белосельцеву, пуская его в свою жизнь, что Белосельцев, привыкший выспрашивать и выведывать, здесь отключил свои запоминающие и записывающие устройства и затих в бескорыстии. – Это ведь, знаете, хоть и говорят, что на земле чудес не бывает, а все равно наверное в каждом что-то такое есть, какая-то особая, что ли, сила, ему одному известная. Для одних она загадка, для других – отгадка. И себя, и жизни, и смерти, и других людей. У кого в чем, у одного в материнской могилке, у другого в призвании, в художестве, а у меня в ней, в Оле, в жене!
Мартынов рассказывал Белосельцеву, а казалось, что он говорит с фотографией. Лицо у него было умягченное сквозь окалину афганского солнца и ветра, юношеское сквозь морщины и шрамы, беззащитное сквозь жесткие командирские складки у рта и бровей.
– Мы ведь, знаете, поженились с ней на третий день знакомства, так прямо сразу. Окончил училище, звездочки лейтенантские получил на погоны, выпускной бал, вечер. Ну, представляете, лейтенанты, известное дело, молодые, румяные. Назавтра всем назначение, кто куда, в какую степь, а пока еще вместе, выпускной бал. И вот стою я с дружками, смотрю на танцующих, а напротив через зал сидят девушки, студентки приглашенные, и среди них, я вижу, одна в розовом платье с большой косой вокруг головы. И смотрит через зал на меня. Не различаю хорошенько ее лица, но как бы луч какой-то от нее ко мне протянулся. Я даже пылиночки различаю в этом луче. И тут, представляете, объявляют белый танец. И мне совершенно ясно становится, что она сейчас встанет, подойдет ко мне, и мы будем с ней танцевать и после этого танца никогда не расстанемся. Так все и случилось. И сейчас еще вижу, подымается и медленно так идет ко мне по лучу…
Белосельцев слушал Мартынова, понимая, что опять ему излагают притчу, вторично в этих афганских предгорьях. Быть может, воздух в этой степи был окрашен особым, красновато-янтарным цветом, или горы у горизонта поднимались особой голубоватой волной, но рассказы людей – вчерашний Надира, и теперешний Мартынова – принимали вид законченных сказов и притчей, в которых судьба человека выстраивалась по вечным простым законам, умещавшимся между рождением и смертью.
– Получил назначение в часть в казахстанскую степь. Пыль, жара, трещины на земле, каракурты разные, а мы пришли на пустырь, танки поставили в каре, внутри разбили палатки, один дощатый щитовой дом поставили и начали обживать территорию. Бурили артезианские скважины, торили дороги, тянули связь. Все, кто был, солдат ли офицер, руки себе до волдырей срывали на кирке и лопате. А как же иначе! Встарь кто пустыню и степь осваивал? Кавказ и Амур обживал? Полки, линейные казаки, солдаты. И теперь в том же роде. И вот в эту глушь, в это пекло она, моя Оля, приехала. Горожаночка, институт окончила. А здесь что? Кирза, бушлаты масляные, белосоленые, ободранные о броню и колючки. Вот тебе и дом моделей! Три года со мной прожила в бараке, ни ропота, ни стона. Только, как я, чтоб я был здоров, был весел, у меня чтобы был порядок. Там родила мне сына, в этом самом бараке, из которого солончак был виден, а когда шли танки, пыль поднималась такая, что одежда в шкафу становилась белой. Знаете, что меня держало во время учений, в жару, когда ведешь взвод в атаку, и фляга твоя пуста, и хруст на зубах, и в глазах лиловые круги, и солдатики твои на грани теплового удара, и сам ты на этой грани, но не должен ее преступить, и одна только мысль: «Выдержать! Достичь рубежа!», а сзади тебя «бээмпешки» раскаленные движутся, постукивают пулеметами, – знаете что держало? Лицо Олино вдруг появлялось среди всех ожогов, белое, чистое, как снег, и сразу будто прохлада и свежесть, глоток холодной воды глотнул, откуда новые силы брались. Она мне силы свои дарила, посылала в пустыню…