Сон золотой (книга переживаний)
Шрифт:
«Не думай, что я выдохся, что моя любовь „замерзла“. Наоборот, крошуля моя дорогая, любовь к тебе клокочет у меня в груди. Но я боюсь пересолить, чтобы ты не подумала, что я любовью играю только на бумаге. Ты ведь веришь в своего Вовку!!! О различных чувствах и переживаниях писать не могу ввиду того, что они связаны с военной тайной. Сама понимаешь!!! Опиши, как Ритёнок, учится ли читать. Ещё много раз целую крепко милую женушку».
«10 марта 1940 года, г.Ржев. Дорогая моя крошка, у меня сегодня неописуемая радость, я получил твое письмо. Ты не знаешь, дорогая, как я переживаю это время, ведь прошло чуть не два месяца. Сколько я всего передумал, а значит и перестрадал. Я ни от кого не скрывал, как мне тяжело, и старший писарь (младший командир) успокаивал меня надеждой. И все-таки я не выдержал и послал телеграмму, в которой я в двух словах: „Что случилось?“, передал свою боль исстрадавшегося сердца. Милочка моя, на другой день я получил ответную телеграмму, но я не нашел радости в ней.
«г. Ржев. 14. 3. 1940 г. Милая Тосенька, поздравляю тебя с рождением дорогого для нас сына Вовки. Я несказанно рад, что всё, дорогая, обошлось благополучно! Наконец кончились твои страдания! Конечно, не все, ведь ещё Вовки большого нет с тобой, но его теперь будет заменять маленький Вовка». (Письмо разрисовано цветными карандашами. «Поздравляю, Тосенька, с рождением маленького Вовки!» Нарисовано сердце.)
19
В эту пургу, наверное, и умер Сталин, но сообщили ранним утром, когда всё в природе умирилось. Известие проскользнуло мимо меня, не задев сердца. Конечно, это чья-то злая шутка, – подумал я, склонившись над сковородой с картошкой. – Ведь Сталин не мог умереть; такие люди, как он, не умирают. Взглянул на стену. Его лицо глядело на меня с пожелтевшей от картофельного клейстера газеты, наклеенной над маминой кроватью вместо обоев. Толстые усы, улыбчивые добрые глаза, как бы выделанная из картона твердая фуражка, китель с отложным воротником. С другой газеты глядел нарком Ежов в такой же «картонной» фуражке. О Сталине в нашей семье обычно не вспоминали, как не говорили о нем и в соседях. Чего зря «пересуживать», толочь воду в ступе, коли он, заботник наш и радетель, всегда рядом; ведь не толкуют же родичи о своем хозяине, который ежедень спозаранку топчется в заботах по семье.
Но мать сразу поверила известию, глаза покраснели, набрякли слезою. Торопливо колотнула в стенку, позвала свекровь; скоро прибрела, пурхаясь в забоях, слепая бабушка и с порога запричитала в голос, как по родимому батюшке. Надернула, старенькая, катанки на босу ногу, и когда переползала через сугробы на заулке, наверное, набилось в голяшки снегу, из-под куцего рыжего халата выглядывали красные шишковатые коленки. Бабушка уже спозаранку узнала о худой вести. Вдруг я увидел, какая она стала маленькая, почти подравнялась со мною, седенькая, с морщиноватой пупырчатой кожей на шее, словно бы только что отеребленной от пера, с отвисшим кадыком. Глядя в заснеженное темное окно, мама плакала беззвучно, глотая слезы, покатые плечи вздрагивали. С такой горечью она плакала лишь по мужу. Раза три спросила опустошенно: «Господи, как жить-то теперь будем?» От безответных слов гнетущее состояние лишь нарастало.
Я частенько вспоминал эти минуты, они воспринимались с противоречивыми чувствами, но каждый раз с какими-то дополнениями по мере моего взросления, и вот однажды кончина Сталина вдруг отлилась в размышления.
«Душа неизъяснимая»
«Сталин лежал на диване, как восковая кукла; маленький, беспомощный старичок с полуоткрытым мерцающим глазом и съехавшим набок ртом. „Шакалы“ толпились возле умирающего льва, готовые пожрать его, и с пристрастностью следили друг за другом, боялись выдать преждевременную радость. У Маленкова, Хрущева, Берии были свои причины убить вождя, отравить, быть может, ядом, они сообща готовили смерть ненавистного им человека, но сейчас пугались даже мысли, что их вдруг могут заподозрить и обвинить в соучастии убийства, измене, искали глазами соглядатая, что конечно же приставлен шпионить за ними, и потому невольно прятали взгляд, подозревая ближнего в подвохе, в подкопе, в интриге, коварном перехвате власти. А вдруг? Правитель был страшен, непредсказуем даже в своем бессилии, в униженном состоянии. „Шакалы“ с нетерпением ждали, когда скончается вождь, и почти сутки не звали к нему врача. Утром на даче побывал Берия, мельком глянул на вождя, лежащего без памяти, и, сурово буркнув охране через губу, дескать, „хозяин спит, не тревожьте его“, – отъехал в Кремль, где зрел заговор. Наконец-то, Сталин умирал, яд неумолимо разрушал его изнутри, и, знали бы вы, как сладко было стоять над распростертым под ногами беспомощным властелином, и низкое торжество отбирало последний разум. Они, карлики и пигмеи, едва сдерживали распирающий их смех. Обмелевшие души, остывшие от подковерных кремлевских схваток, походили на решета, и мало чего сердечного и совестного могло удержаться в них. Каждый хотел схитить трон, примерить „шапку мономаха“, но они, мелкие и коварные придворные, не понимали, сколь тяжек,
Только на второй день позволили вызвать врача. Пятого марта Сталин вдруг вздрогнул, открыл глаза, протянул руку к потолку и в ужасе воскликнул: «Бог!» И отошел навсегда пятого марта 1953 года.
Когда Сталин скончался, то в шкафу нашли лишь мундир генералиссимуса со Звездой Героя, нагольный тулуп, в котором любил старый «Отец» гулять по лесу, и подшитые, с кожаными обсоюзками, валенки. Своей бережливостью и спартанским бытом Сталин, оказывается, походил на последнего русского императора, который сам себе починивал брюки и штопал носки.
День смерти вождя невольно связался с моим тринадцатым годом рождения; оплакивали Сталина долго, печаль разлилась по всей стране, и звать гостей в дни всеобщего горя было неприлично, стыдно, а может быть и опасно. Кончина Сталина невольно обузила мой детский праздник (тринадцатое марта), такой редкий в суровой послевоенной жизни.
Помню синее утро, сверкающий морозный снег, хрусткие деревянные мостки, сомлелое после вьюги, в дымчатой короне солнце. И снова из репродуктора на всю Мезень трагический голос Левитана: «Умер Сталин». Что-то внезапно загорчело в груди; но мальчишеский восторг от ядреного воздуха, пронизанного слепящим светом, запруживающего дыхание, от безмятежной тишины, воцарившейся после метели, от упругих, столбами, дымов над избами, переметенной, в застругах, сверкающей морозной пылью улицы, от сугробов, вставших под самые крыши, в которые хотелось нырнуть с головою, – пересилил сердечную неловкость. Нет, я не почувствовал в те минуты особого огорчения, иль скорби, ведь окончательно не поверил, что за ним пришла смерть. Это взрослые приуныли и горько восплакали, будто по самому близкому родичу. Ведь за смертью вождя стояли призраки хаоса, новой сумятицы и неуверенности, что снова могли настигнуть страну, и этой зыбкости в будущем больше всего и страшился народ. При Сталине постоянно снижали цены, его огромный портрет, рисованный по клеткам, висел в спортзале; Сталин выиграл войну и, наконец-то, именно он (так всем казалось в те годы) накормил хлебом, о котором только и мечталось в войну, как о манне небесной. И вот в одну минуту все зашаталось, будто страна приблизилась ко краю бездны и напряженно застыла у обрыва, страшась взглянуть вниз.
А я что, бежал себе по мезенской улице, по хрустким мерзлым мосткам, кое-где уже опаханным спозаранку, мороз подбивал мне в пяты, и от вольного бега в черевах ёкало, как у жеребенка на выпасе. Это не говорило о моей особенной черствости и инфантильности, но, знать, с рождения склад моей натуры был созерцательным и все, что не касалось живой природы, матери-сырой земли, не вызывало ни печали, ни умственного отклика, ни особого интереса, но легко забывалось, не взолновав души.
Я вбегаю заполошно в класс, а девчонки плачут навзрыд, будто женщины по кормильцу. Видеть это было неожиданно и странно.
На этом мои воспоминания о смерти Сталина обрываются. Но позднее заселяется какая-то неистребимая чужесть, зальделость к нему; я, верное дитя «оттепели», вдруг наполнился к Сталину чувством неиссякаемой мести за родных, так несвойственным русской душе, и которое я никогда не замечал у деревенских. Мой дедушка, фельдфебель царской армии, был объявлен лишенцем, и с того времени многие невзгоды претерпела его семья, а значит и моя мать, которую с двенадцати лет гоняли на сплав по северным рекам и на лесозаготовки. Потом мужа убили на фронте, и молодая вдова с оравой детей на руках должна была нести тяжкий крест до конца дней.
Через эту обиду за родню, через ложь изворотливого циничного Хрущева, через сказки и мифы комиссарских детей, утративших на время райскую жизнь и потому жаждущих отмщения, – я надолго закаменел к Сталину, покато открылись сердечные и умственные очи, и я смог во всем объеме и во всей правде, достижимой мне, объять века русской жизни, с такой торопливостью нынче покатившейся под откос. И я подумал однажды, увидав кадры кинохроники и выслушав очевидцев: отчего же так рыдал народ, будто провожали самого родного на земле человека. Ведь с такой печалью и неизбывной тоскою не хоронили никого в мире, а значит умер истинный отец и заступленник. Можно заставить улыбаться нарочито и угодливо, говорить праздные красивые речи и похвальбы, но нельзя принудить народ горевать и рыдать. Значит, в Сталине таилась какая-то вселенская древняя правда, которая была известна и понятна простецу-народу без объяснений, несмотря на всю невыносимую тягость земного быванья, но упорно не открывалась мне, потому что я, зальдившись сердцем, не хотел её знать и нарочито отодвигался от неё.
Но ведь было же мне вразумление, было, когда я поступил в Ленинградский университет. Пригласили на факультет политкаторжанина, бывшего секретаря горкома, отсидевшего в лагерях семнадцать лет. Издали посмотреть – сановный красивый мужчина с гривою седых волос, с румянцем во всё лицо и небесно-голубыми глазами. И даже не верилось в его рассказы, как строили Норильск, жили в заледенелых бараках, ходили в деревянных ступнях, прятались от немецких самолетов в снегу за сопками. И мало кто мог снести невыносимую жизнь и вернуться к родным. А заканчивая воспоминания, он вдруг вышел из-за стола, выпрямился грузным телом и воскликнул: «Сталин – гений! Сталин – великий человек! Знайте же, он ни в чем не виноват!»