Сон золотой (книга переживаний)
Шрифт:
Как мне памятна эта картинка из детства: вьется тусклый, как бы стеклянный путик, пофыркивает заиневелая мохнатая лошадь-мезенка, мотает длинной головою, и в лад поскоку что-то поуркивает, похрумкивает в утробе, мотается у передка пошевней закуржавленный от мороза хвост, мерно повизгивают полозья «вжик-вжик», и ранняя луна-молодик, цепляясь за вершины елинника, словно привязанная к задку саней на длинную нить, все боится отстать от возка, неотлучно катится следом, переныривая из одной небесной иордани в другую; ино понужнет седок, очнувшись от дремы, беззлобно перетянет вожжою по бокам, оставляя мглистый след, и лошадь недоуменно покосится, мерцая лазоревым глазом, шумно пустит пар из ноздрей и лениво припустит с горки, вихляво мотая крупом, прибулькивая черевами, словно в брюхе у неё нескончаемо варится сытное пойло.
Закроешь глаза, откинувшись на подстилку, и в голове начинается странное, маятное круженье,
«А какой же русский не любит быстрой езды!» – воскликнет нынче каждый из нас, нахлестывая не круп лошаденки, а выжимая газ машины, уже не считая верст под колесами, угорая от скорости.
Нынче только богатые щеголяют выездкой, лосинами, хлыстом, сытыми лядвиями, стараясь выпрямить горбатую спину, уставшую от ростовщических конторок и ресторанных сделок. Всё «кладбище бифштексов» подпрыгивает в лад коньему поскоку, и с каждым вздергом тела от макушки до пят всадник испытывает не столько здоровую страсть, душевное удовольствие и сердечный азарт, но невольно прикидывает задним умом, а «сколько сантиметров здоровья» прибыло в его утробе от выездки и насколько тверже, исправнее будут работать его уды. Весь организм уже привычно отлажен для получения практической выгоды и снятия «стресса» и, подавая лошадь вперед, наездник тайно рассудком остерегается «полета» и неумолимо боится матери-земли. Ведь с ударом всадника о земную твердь могут отлететь и нажиток, и здоровье, а то и сама жизнь. Только молодому и бедовому, кого ни что на свете не держит за руки, подвластен полет. Крылья вырастают за плечами лишь при бесшабашности, отчаянности, когда плоть лошади и плоть лихого наездника сливаются в единое тело, и порыв тугого ветра в лицо выбивает всякую рассудительность, страх и остерег.
Помню, мы в детстве ездили охлупью, без седла, вместо узды с железной закускою, простая веревка. Хорошо, если кобыленка попадется здравая, рожалая, с широкой, как лавка, слегка присогнутой спиной; но нередко наделяли в работу старого мерина, у коего хребтина, будто нож, впивается меж твоих тощих мальчишечьих подушек, стараясь рассадить надвое твое заморенное тельце. Напрасно гонять лошадь не дозволялось, обычно ребятишки были кучевозами, подтаскивали на покосе копны к стогу; скотину щадили, берегли, напрасно не лупили. Но вечерами наступали сладкие восторженные минуты, когда не было возле старших, наперегонки скакали галопом на водопой уже во всю детскую безжалостную страсть, нещадно колотя в лошажьи бока босыми пятками, и сколько раз приходилось совершать кувырки через голову коняги на мать-сыру землю, испытывая восторг от неожиданного полета, – и всегда Бог хранил нас. Из таких мальчишек и вырастали на Руси бесстрашные всадники, отчаянные рубаки, конные отряды русов-витязей знала, долго помнила и боялась Европа и Азия.
Приучиться к седлу мне так и не пришлось. Но чувство полета, крыльев за плечами, заговоренности я не раз переживал в юности и поныне храню в сердце это легкое безумье скачки, азарт и сердечный сполох и странный внутренний покой, уверенность и тайное знание, что ничего с тобой не случится, – когда копыта лошади уже не касаются земли, и ты, слившись с распластанной гривой, сжавшись в тугой комок, плавно отрываешься вместе с конем от росной луговины в небо.
Предпоследний раз я садился на коня двадцать лет назад в Киргизии на Иссык-Куле. Я – московский гость. Ради меня собрались выездкой на соколиную охоту. Выгоревшее, с хрусткой травою предгорье, пронзительно синее небо, далеко внизу искристая хрустальная чаша озера. Мне помогли взобраться на лошадь. Седло высокое, будто трон, ноги забраны в короткие стремена, колени почти у холки. Я внутренне скован, с опаскою взглядываю на землю. Хозяева, чмокая, боясь за важного московского гостя, пытаются взять поводья, но тут что-то опойное, азартное толкается в грудь, я дико вскрикиваю и, паруся полами пальто, как в юности, мчусь галопом по узкой длинной улочке. Какой
Прежде про мужика, имевшего лошадь, говорили: справный хозяин. Имеющего выездного жеребца считали богатеем, к такому деревня ходила на поклон. Безлошадного поминали с жалостью, как пропащего, человека без будущего. Десятки миллионов лошадей были не только в помощь крестьянину, но своим присутствием невольно оживляли, украшали, одухотворяли прекрасную картину русской земли. Рыжие и саврасые, гнедые и каурые, соловые и караковые преданными глазами смотрят на нас из тьмы веков. Как грустно, что редка нынче в заводе лошадь (при добром хозяине за десяток лет можно возродить поголовье), но ещё печальнее, – невосполнимо утрачено уже для нескольких поколений любовное, щемящее сердце земное чувство, коим тешил и строил свою душу русский мужик.»
22
Из писем отца
«16 декабря 1940 года, г. Калинин. Целую милую крошечку!
Сколько дней с нетерпением я ждал письма и вот сейчас получил. Три минуты лежало письмо на столе нераспечатанное. Велик был соблазн, но окончив спешную работу, я принялся за чтение. Итак, чувствуя себя больным (наверное грипп пересиливаю), я ещё более расстроился, и так мне тебя стало жалко, что сил нет выразить. Ты меня упрекнула, что я мог бы отнять у тебя последнее счастье, это не получение писем, но ведь, Тосенька, разве Вовка решился бы осуществить это на деле. Ведь ты знаешь Вовку! Ведь он бывает сердит только на минуту, и ты знаешь, что даже в распутицу Вовка тебе аккуратно писал, а поэтому я никак не допущу большого перерыва, хотя бы два слова напишу «люблю тебя». Ты себя винишь в болезни Вовки (речь идет обо мне. – Авт.), ничего не думай, ты для меня дороже сотен Вовок, себя береги. Ничего не поделаешь, если случится такое несчастье. Ты для меня радость...»
«28 декабря 1940 г. Тосечка, получил от тебя милую родную весточку, но (ничего не поделаешь) раздирающую мою душу. Очень мне тебя жалко, но Вовка тебе ничем помочь не может, хотя бы желал всей душой. Милочка, близко Новый год, несущий каждому счастье. Неужели и нам он не принесет?
Тосечка, жизнь течет страшно медленно, целый день отчитываешь каждый час, и день кажется за неделю. Работа нудная, не творческая. Сейчас хотят производить в мл. ком., чтобы осенью выйти в запас средним командиром. И как бы я не хотел быть мл. командиром, но по приказу НКО все лица со средним и высшим образованием обязательно должны пройти курс мл. командира, чтобы стать средним командиром. (Не бойся, дорогая, к осени буду дома, конечно рассчитывая на спокойную международную обстановку.)
Но эти остающиеся 9 месяцев для меня хуже, чем первые, потому что командование требует строжайшей дисциплины, а я к этому, несмотря на 2 год службы, не привык. Об этом, конечно, много писать нельзя, после расскажу, но личное «я» у бойца существовать не должно.
Есть у меня приятель из писарей еврей Шапиро, учитель истории, имеет высшее образование, 1912 г. рождения, с ним вместе мы каждый день говорим по душам. Тосечка, в г. Калинине по сравнению с прошлым годом появились различные продукты, только имей деньги. Вчера с Шапиро отпустили нас в городскую библиотеку, ну и попутно зашли мы в магазин, и я разорился на 3 руб. 38 коп., купив 200 г. халвы, 100 г. мармеладу и 100 г. печенья. Вечером чай пил с наслаждением.
Скоро ли я буду пить чай с тобой, без шуму, без окриков и не из эмалированной кружки, а из чистого стакана с чайной ложечкой, которую сейчас заменяет деревянная ложка. Ну, больше хватит писать о себе! Все-таки мои мысли все время витают около твоей жизни. Мне хочется, чтобы у тебя не было никаких мрачных мыслей. Если ребенок поправился, то постарайся кого-нибудь найти посидеть с ним, а самой сходить в кино. Я представляю, как тебе это тяжело, ты ведь, как и Вовка, очень любишь смотреть кинофильмы.