Сон золотой (книга переживаний)
Шрифт:
Милочка, пиши, что нового, кого из знакомых взяли на фронт, поцелуй милых деток. Передай привет родным и знакомым. Любящий тебя навеки Вовка.
Обратный адрес: Действующая Красная армия, 522 полевая почтовая станция, штаб 392 стрелкового полка».
«20 июля 1941 года. Здравствуй, моя милая крошулька, моя заветная мечта, шлю тебе сердечный привет и желаю здоровья. Вот и я, дорогая, принял боевое крещение и не только под свинцовым огнем, но и в воде. И теперь, находясь в более безопасном месте, удивляюсь, как я остался жив.
Тося, родная, оказывается наша жизнь находится в руках злой подруги-смерти, и я, как и
В общем, штаб полка, отступая, попал в засаду, напоролся на танки немцев, которые открыли по нам бешеный огонь, что привело к панике и бегству. Место было ровное, и враг нас притиснул к Днепру. Так что пришлось бежать по склону реки, обстреливаемому из танков пулеметным огнем, а потом в более узком месте плыть. Помнишь кинокартину «Чапаев», где Чапаев плывет через реку Урал под градом пуль? То и у нас: плывешь, а пульки, как дождь, кругом падают в воду. Конечно, и у нас были убитые, и в Днепре часть потонула, а я случайно, все-таки, оказался на другой стороне босиком.
Раненых бойцов забрали немцы в плен, часть бежала, скрывшись в лесу. Думаем взяться наступить на проклятую немчуру и отомстить за всё зло, причиненное нашей Родине.
Ах, Тосенька! Льется кровь, стоны раненых, бомбы, мины, артиллерийский огонь, а кругом, – цветущая природа.
Как хороши хлеба, рожь, пшеница. Ведь почти поспели для жатвы. И всё это теперь топчется, горит, уничтожается. Вот она, война!»
Деревенский учитель Владимир Петрович Личутин (мой отец) был взят в армию на срочную четвертого октября тридцать девятого года. Погиб четвертого октября сорок первого года, в тот самый день, когда должен был демобилизоваться.
Мама до последних дней скрывала похоронку, никогда не показывала её нам, уверяла, что отец пропал без вести.
27
Бабушка умирала долго и трудно; наверное, года четыре не вставала с кровати, истаивала в постели в своей боковушке. Сын Валерий милосердно ухаживал за нею до самого конца. Потом бабушка совсем выпала из ума, каждые полчаса, – в день иль в ночь, – она протяжно вопила на весь дом: «Во-ло-дя!» И обрывисто умолкала, наверное вслушивалась в тишину. Я вздрагивал, волосы невольно подымались на голове; мне казалось, что бабушка кличет меня. Нет, она зазывала сына с того света, а тот не отзывался. Первое время мать стучала в стенку темного коридора и спрашивала: «Мама, тебе чего надо?» А свекровь в ответ: «Во-ло-дя!»
Перед уходом в армию я зашел на другую половину, чтобы проститься. Тогда бабушка была ещё в здравом уме, но уже не ходила и часто теряла память. Душный, спертый воздух, ни одного оконца на белый свет, хотя бы с тетрадный листок. Низко над головою потолок. Домовинка. Бабушка лежала на левом боку, лицом к стене, свернувшись в клубочек, крохотная, совсем ребенок, лямка застиранной «ночнухи» съехала, обнажив острую безмясую лопатку и морщинистую шею, на птичьей головенке седые перья волос, кожа на щеке обвисла складками, желтое огромное ухо, похожее на грамофонную трубу, напряженно вышелушивало из пространства даже самые слабые звуки. Меня бабушка, наверное, узнала по шагам. Не поворачивая ко мне головы, прошелестела: «Вова, это ты?» – «Я, бабушка. В армию иду.» – «Служи, милый, да бабушку свою не забывай», – благословила едва слышно и замолчала, не протянув на прощание восковой руки, наверное, уже трудно было шевельнуть истончившейся
В пятьдесят лет мама вышла на пенсию; нервы сдали. Какое-то время она ещё «держала форс», наводила красоту на увядающее миловидное лицо, пытаясь умягчить его суровость, скрасить следы страданий. В городок мама старалась не показываться в затрапезном домашнем виде, голову носила гордо, теперь волосы носила в скобку, пришпиливая черный берет чуть набекрень. Одежду носила прежнюю, но тщательно выглаженную. Помню, что и характером-то не менялась, оставалась убежденной комсомолочкой тридцатых, верила в печатное слово. Помню, приехал с аэропорта домой, наверное, полгода на родине не был, а мама сидит за столом и плачет, и не просто плачет, но уливается горькими слезами над зачитанной книжкой из детской библиотеки.
«Мама, что с тобой?» – спросил я от порога.
«Бедный Пушкин, – потрясенно говорит мама, навряд ли соображая, кто появился в комнате, – как он бедно жил. Оказывается, он был совсем нищий».
Я засмеялся, не понимая искренней веры простеца-человека, который читает книги сердцем, а не умом. Посмотрел на обложку: «Жизнь Пушкина».
«Не верь, мама, врут всё. Понаписали глупостей, а ты веришь». – И вновь я легкомысленно засмеялся, освобождая рюкзак от гостинцев.
«Как это врут!? – возмутилась мама, покрасневшие от слез глаза запылали гневом. – Ты что такое говоришь? Это же в книжке написано».
Мне бы отступиться, не настаивать на своем, не лезть впоперечку, дураку, не козырять своим многознанием, которое в такие минуты вовсе лишнее, ибо знания без души лишь гордыне в услугу и дьяволу в помощь.
«Эх, мама, наивный, ты, человек! Вот так-то вас и дурачат власти. Запрягли, а снять хомут забыли, – воскликнул я, исполненный искренней жалости к матери. – Да одного лишь свадебного платья, что справил Пушкин своей невесте, хватило бы жить безбедно тебе и твоим детям на долгие годы. А ты плачешь: бедно жил. Это ты весь век прожила в нищете».
«Что ты такое мелешь!? Не смей такую глупость вслух говорить. Это же Пушкин».
«Ну, успокойся. Может я не так что сказал. Извини».
«Не буду успокаиваться и извинять не буду. Ты, ведь, в газете работаешь, людей поставлен учить, а что говоришь?! – Мама на мгновение снизила тон, но вдруг руки её мелко застряслись, и она закричала визгливо. – Ты только дурному всех учишь, вот! Не жить тебе по-людски! Закончишь за свои слова жизнь в тюрьме!»
«Мама, а чего я такого худого сказал? Но это же правда! Ты вспомни свою жизнь! – Я растерялся от маминого напора, испугался её ненавистного лица.
«Я-то хорошо живу. У меня всё есть. Если не нравится у меня, нечего и приезжать! Зачем приехал? Кто тебя звал? Чтобы меня изводить? Я-то жила по-настоящему. Всю жизнь трудилась, чтобы вас поднять и дать образование».
Мама сметнулась на мою неурядливую жизнь и давай перемывать косточки. Чтобы не надерзить, я вышел на крыльцо, подставил разгоряченное лицо ветру-полуночнику, и такая тоска, и непонятная на что обида овладела мною, так стало темно и мрачно вокруг, что жизнь моя на миг помыслилась беспросветной.