Сорок дней Муса-Дага
Шрифт:
Лепсиус расплачивается с извозчиком, ждавшим его на другом конце моста. Он решает пройти пешком короткое расстояние до отеля Токатляна.
После месяцев невообразимой депрессии он чувствует такой удивительный подъем, точно за плечами большая, одержанная им победа. Правда, он ничего по-настоящему не добился, увидел только сквозь щель в стене слабый луч. света. В раздумье шагает он все дальше по Гранд-рю-Пера, проходит мимо своей гостиницы.
Сейчас изумительно прохладный вечер. Сквозь верхушки деревьев, окаймляющих улицу, похожую на парковую аллею, просвечивает бледно-зеленое небо.
Это особый аристократический район города. «Посольский квартал», отмечает Лепсиус и медленно поворачивает назад. Здесь есть даже дуговые фонари, которые словно бы колеблясь, зажигаются один за другим.
Навстречу ему плавно катит
Его неудержимо тянет к месту катастрофы. Он не хочет ничего видеть, но не может не подойти. Нерешительно приближается к кричащим людям. Кто-то зажег слепящий ацетиленовый фонарь, вокруг которого теснятся зеваки, наперебой дают советы потерпевшим.
Шофер, кряхтя и ругаясь, возится под машиной. А Энвер-паша и Талаат-бей стоят рядом и спокойно покуривают.
Под передние колеса автомобиля попал какой-то острый предмет, обе передние шины лопнули, машина повреждена. Но самое смешное, что Энвер не Энвер, и Талаат не Талаат: один превратился в самого заурядного офицера, другой — в заурядйейшего купца или чиновника. Не примерещился только белый жилет.
Лепсиус зол на свою смутьянку-фантазию, которая откалывает такие штуки.
— Совсем спятил, — бормочет он.
Но когда часом позже у него в номере сидит Рифаат Берекет, он уже не помнит о происшествии с автомобилем. Ага в тюрбане и длинном синем бурнусе плохо гармонирует с обстановкой европейского отеля. Ему не подходит сидеть на твердом деревянном стуле, под холодным светом электрических ламп.
Лепсиус узнает, что этот старик, калиф шейха, представитель ордена «Похитителей сердец» в Сирин, намерен совершить необычайно самоотверженный поступок. Лепсиус просит его принять пятьсот фунтов ют германской организации помощи армянам и, по возможности, использовать их для мусадагцев.
Пастор действует отнюдь не легкомысленно, как может кое-кому показаться. Он убежден, — в этих маленьких светящихся руках деньги благотворителей найдут боле. е целесообразное применение, чем в беспомощных консульствах и миссиях. Может быть, впервые теперь собранные деньги будут употреблены по назначению.
Рифаат Берекет заполняет обстоятельнейшим образом и образцово каллиграфическим почерком большой лист бумаги, составляя расписку в получении денег. Торжественно вручает ее немцу.
— Я пришлю тебе письмо с подробным отчетом о том, что я купил на эти деньги.
— А если тебе не удастся доставить купленное на Муса-даг?
— Я запасся надежными документами… Не бойся! А что останется, распределю между другими лагерями. В этом случае ты тоже получишь отчет.
К концу свидания Иоганнес Лепсиус просит Рифаата Берекета писать ему в адрес Незими-бея. Так безопасней. И пусть во имя Аллаха, сохранит эту связь.
«Может, не напрасно я приехал в Стамбул», — думает Лепсиус, простившись с Рифаатом Берекетом на улице и вернувшись в свой номер. Что-то в этой маленькой комнате осталось от его тихого гостя, будто покойнее стало. Пастор ложится в постель с сознанием, что достиг большого успеха. Но теперь его осаждают образы из обители дервишей; неотступно преследуют их лица, глаза, мимика. До этой минуты он так ясно не сознавал, каких необычайных людей довелось ему сегодня встретить: шейха Ахмеда, его сына, тюрбедара. Он вступает в длинный спор с ними, который, наконец, его усыпляет. Но сон длится недолго. Далеко за полночь его будят глухие раскаты грома. Стекла в рамах странно позванивают. Впрочем, Лепсиусу знакомо это позванивание: судовая артиллерия англо-французского флота грохочет, ломясь в ворота Босфора.
Лепсиус садится в постели.
Грохочет артиллерия, позванивают оконные стекла.
«Вздор, вздор», — внушает он себе. Но его смятенная душа догадывается, что Отец небесный восстановил справедливость прежде, чем она была нарушена.
Глава вторая
УХОД И ВОЗВРАЩЕНИЕ СТЕФАНА
Провожать Гайка и пловцов пришел к Северному Седлу, едва смерклось, весь народ. Людей привело сюда не только желание проститься с тремя отважными сынами Армении, которые во имя общего спасения шли почти на верную смерть; и не стремление поддержать и утешить добрым словом семьи, терявшие своих сынов в цвету — больше всего сближало осажденных какое-то томительное чувство тоски. Улетали три голубя — три посланца надежды, унося с собой от каждого сердца частицу неволи. С этого часа мусадагцам даровано было чего-то ждать, и пусть суждено им только ожидание. В этот час не так ощущалось бремя несвободы, угнетавшее народ Муса-дага. Свирепые матроны и те забыли думать о семействе Багратянов, о постигшем его позоре, о том тягостном происшествии, что совсем недавно вызвало бунт добродетельных. Правда, из семьи Багратянов сегодня не было никого, не явился и славный Авакян, положительный, скрупулезно честный человек; именно он обычно заменял шефа в его отсутствие. Сегодня впервые при таком важном событии среди руководителей не видно было Габриэла Багратяна. Никто, кажется, не пожалел, что нет здесь полководца и победителя в трех больших сражениях с турками, кому единственно и всецело обязан был народ семи деревень тем, что, быть может, еще раз вдохнет воздух Муса-дага. Правда, Тер-Айказун и Совет уполномоченных без слов одобрили поступок Багратяна, которому было прилюдно нанесено такое оскорбление и который избавил Совет от необходимости закрывать глаза на случившееся. Завтра-послезавтра все опять переменится, негодование уступит место равнодушию. Прегрешение француженки в несколько часов превратило наперекор логике заодно и Габриэла со всем, что было с ним связано, в подозрительного чужака, назойливо втершегося в доверие.
Но тяжелее всего пришлось Стефану. С какой высоты он упал и надо же — все в один день! Началось с отказа зачислить его в добровольцы. Он, захвативший вражеские гаубицы, был признан недостойным сопровождать Гайка! Мало того: отец унизил его, высмеял как неженку, при Искуи, при только-только завоеванных товаришах.
Вполне понятно, что честолюбивый и глубоко уязвленный в своей гордости мальчик не почуял тайного страха за сына в жестоких словах отца, истолковал их лишь как выражение ненависти и презрения. Так отец сам подал другим сигнал сбросить сына с той высоты, право на которую Стефан так пылко отстаивал. И орава мальчишек не преминула воспользоваться сигналом. Даже одноногий Акоп не сдержал злорадного смеха, когда неудачник ретировался, потерпев поражение.
Но все, может быть, обошлось бы, если бы, к вечеру того же дня мама не довершила страшное дело отца. Несмотря на известные Стефану низкие слова, смысл которых он смутно понимал, у него никак не складывалось истинное представление об этом событии: или, точнее сказать, его представления о происшедшем свивались в клубок нестерпимой боли, едва он начинал постигать истину. Тогда он, как бегун, крепко прижимал к груди кулаки, удивляясь, что грудь человека способна вместить столько жгучей муки. Тщеславие и честолюбие умолкли. Осталась лишь эта мука. С отцом он поссорился. Мать потерял, как-то нехорошо потерял, мучительней, чем если бы ее отняла смерть. Час от часу мальчику становилось яснее, что ему нельзя вернуться ни к отцу, ни к матери, хотя все, что еще было в нем детского, страстно молило вернуться. Как ни странно, он считал, что родители уже разошлись, стали чуть ли не врагами. Поэтому, думал он, и нельзя ему к ним вернуться.