Сорок пять(изд.1979)
Шрифт:
— Я пою на мотив, который мне по вкусу, черт побери! Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится.
Всадник сделал гневное движение.
— Потише! — раздался чей-то негромкий, но повели тельный голос.
Робер Брике тщетно попытался уяснить, кто это сказал.
Всадник с трудом сдержал себя.
— А хорошо ли вы знаете тех, о ком говорите, сударь? — спросил он у гасконца.
— Знаю ли я Сальседа?
— Да.
— Совсем не знаю.
— А герцога де Гиза?
— Тоже.
— А герцога
— Еще меньше.
— Известно ли вам, что господин де Сальсед храбрец?
— Тем лучше. Он храбро примет смерть.
— И что если господин де Гиз устраивает заговоры, то сам в них участвует?
— Черт побери! Да мне-то какое дело до этого?
— И что монсеньер герцог Анжуйский, прежде называвшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконна, Бюсси и других?
— Наплевать мне на это!
— Как! Вам наплевать?
— Мейнвиль! Мейнвиль! — тихо прозвучал тот же голос.
— Конечно, наплевать! Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого бешеного Сальседа у меня под носом заперли ворота.
— Ого! Гасконец-то шутить не любит, — пробормотал Робер Брике. — И мы, пожалуй, увидим кое-что любопытное.
При последнем замечании собеседника кровь бросилась в лицо всаднику, но он обуздал свой гнев.
— Вы правы, — сказал он, — к черту всех, кто не дает нам попасть в Париж!
«Ого! — подумал Робер Брике, внимательно следивший за тем, как меняется в лице всадник. — Похоже, что я увижу нечто более любопытное, чем ожидал».
Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Вслед за этим швейцарцы, орудуя алебардами, проложили себе путь в толпе и заставили ее выстроиться по обе стороны дороги.
По этому проходу стал разъезжать уже упомянутый нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с выбывающим видом оглядев толпу, он велел трубить.
Это было тотчас же исполнено, и воцарилась тишина, которую, казалось, невозможно было ожидать после такого волнения и шума.
Тогда глашатай, в расшитом лилиями мундире и с гербом города Парижа на груди, выехал вперед, держа в руке какую-то бумагу, и прочитал гнусавым, как у всех глашатаев, голосом:
— «Доводим до сведения жителей нашего славного города Парижа и его окрестностей, что все городские ворота будут заперты сегодня до часу пополудни и что ранее указанного срока никто не вступит в город. На то воля короля и постановление господина парижского прево».
Глашатай остановился передохнуть. Присутствующие, воспользовались этой паузой, чтобы выразить удивление и недовольство долгим улюлюканьем, которое глашатай, надо отдать ему справедливость, выдержал и глазом не моргнув.
Офицер повелительно поднял руку, и тотчас же снова наступила тишина.
Глашатай продолжал без смущения и колебания — видимо, привычка закалила его против всяческих проявлений народных чувств:
— «Мера сия не касается тех, кто предъявит опознавательный знак или кто окажется вызванным письмом или приказом, составленным надлежащим образом.
Дано в управлении парижского прево по чрезвычайному повелению его величества двадцать шестого октября в год от рождества господа нашего тысяча пятьсот восемьдесят пятый».
— Трубить в трубы! — послышалась команда.
Тотчас же раздался хриплый лай труб.
Толпа за цепью швейцарцев и солдат зашевелилась, словно извивающееся тело змеи.
— Что это означает? — вопрошали наиболее мирно настроенные.
— Наверно, опять какой-нибудь заговор!
— Это устроено, чтобы помешать нам войти в Париж, — тихо сказал своим спутникам всадник, со столь диковинным терпением сносивший дерзкие выходки гасконца. — Швейцарцы, глашатай, запреты, трубы — все ради нас. Клянусь честью, я даже горд этим.
— Дорогу! Дорогу! Эй вы там! — кричал офицер, командовавший отрядом. — Тысяча чертей! Или вы не видите, что загородили проход тем, кто имеет право войти в городские ворота?
— Ручаюсь головой, кое-кто пройдет в Париж, хотя бы все горожане на свете стояли между ним и заставой, — сказал, бесцеремонно протискиваясь сквозь толпу, гасконец, чьи дерзкие речи вызвали восхищение метра Робера Брике.
И действительно, он мгновенно очутился в проходе, расчищенном швейцарцами.
Можно себе представить, с какой поспешностью и любопытством обратились все взоры на человека, которому посчастливилось выйти вперед, когда ему велено было оставаться на месте.
Но гасконца мало тревожили эти завистливые взгляды. Он гордо остановился, напрягая тело под тонкой зеленой курткой. Из-под слишком коротких потертых рукавов на добрых три дюйма выступали костлявые запястья. Глаза были светлые, волосы курчавые и желтые либо от природы, либо из-за дорожной пыли. Длинные мускулистые ноги напоминали ноги оленя. На одной руке была надета вышитая кожаная перчатка, в другой он вертел ореховую палку. Он огляделся по сторонам и, решив, что упомянутый нами офицер самое важное в отряде лицо, подошел прямо к нему.
Офицер с минуту молча осматривал гасконца. Тот, нисколько не смущаясь, делал то же самое.
— Вы, видно, потеряли шляпу? — спросил наконец офицер.
— Да, сударь.
— В толпе?
— Нет. Я получил письмо от своей подруги и стал его читать у речки, за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра унес и письмо и шляпу. Я побежал за письмом, хотя пряжка у меня на шляпе — крупный бриллиант. Схватил письмо, но, когда вернулся за шляпой, оказалось, что ветром ее снесло в реку и она уплыла по направлению к Парижу… Какой-нибудь бедняк разбогатеет на этом деле. Пускай!