Сосны, освещенные солнцем
Шрифт:
— А знаете, Крамской, отчего портрет получился удачным? Вовсе не благодаря вашим усилиям, а прежде всего благодаря очаровательной Софье Николаевне… Разве я не прав?
Якоби поддержали. Поднялся шум, смех. Софья Николаевна, краснея, как девочка, только отмахивалась:
— Да будет вам, Валерий Иванович, вы известный шутник…
— И мистификатор, — добавил Шишкин. — Он, представьте, когда мы были с ним за границей, такие штучки выкидывал…
— Он и сейчас выкидывает, — входя в комнату, сказал Репин. — Посмотрите, что творится в прихожей… Думаете, чья работа?..
Все кинулись в прихожую — грянул дружный смех.
Засиживались иногда до глубокой ночи. И самовар уже в который раз вскипает, и шутки сменяются разговором серьезным, превращаясь в споры, горячую полемику, и усталые, озабоченные лица художников с надеждой обращаются к Крамскому: а что скажет дока? Что скажет Иван Николаевич — тому и быть!.. Говорили о неотложных задачах искусства, о новых картинах, но и не только об этом — обсуждали новые книги, статьи в газетах… Многие статьи в это время звучали как отголосок потрясших передовую общественность событий — гражданской казни Чернышевского и казни Каракозова, поднявшего руку на самого царя… Чернышевский сослан в далекий Вилюйск, на Нерчинские рудники, и каторга его будет продолжаться без малого двадцать лет. Двадцатисемилетний Каракозов повешен на Смоленском поле столицы при стечении огромной толпы, на глазах у народа…
Крамской с горечью говорил: «Можно упрятать человека, даже уничтожить, но мысли-то его остаются. И они уже не в нем, а в других, во множестве разошедшиеся, окрепшие… Куда же мысли-то денешь, идеи?
И только что вышедший сборник некрасовских стихов произвел впечатление подобно разорвавшейся бомбе, невероятно взволновал публику. И «артельщики» в тот вечер, когда Крамской заговорил о Некрасове и начал читать его стихи, были потрясены — какое мужество надо иметь, чтобы так вот, во весь голос, открыто сказать правду!..
Душно! без счастья и волиНочь бесконечно длинна.Буря бы грянула, что ли?Чаша с краями полна!Холодок по коже пробегал, когда Крамской выразительным, твердым голосом произносил эти слова. И потом, отложив книгу, ходил по комнате, заложив за спину сухие нервные руки, и тихо, но тем же выразительным и твердым голосом говорил:
— Пора, друзья, пора нам становиться на собственные ноги. Слава богу, у нас уже отросли не только усы, но и бороды, а мы все еще носим штанишки на итальянских помочах… Доколе? — Он умолкал на секунду, оглядывая притихших артельщиков, стоял перед ними как истый проповедник, дока, и все знали, что сейчас он скажет такое, против чего не устоишь и не найдешь возражений. — Нужна своя, русская, национальная школа. И, кроме нас, никто этого не сделает. Никто.
Мастерская Крамского в то время была заполнена
— Пойдет! — вслух произносит Крамской, и голос его звучит в мастерской, как в пустыне, которая уже существовала, жила в его воображении. — Пойдет, потому что он — Человек.
И образ евангельского Христа как бы отодвигался, заслоняясь живым, конкретным лицом. Крамской спешит его запечатлеть, пишет с крестьянина, поражаясь уму и внутреннему благородству «мужицкого» лица, да и «сходство» невероятное. Однако, когда фигура была написана, доведена, Крамской вдруг понял, что ничего не достиг, то есть и вовсе шел не тем путем, ибо ничего, кроме внешнего «сходства», не было ни в лице, ни в этой согбенной, апостольской фигуре…
Крамской уже давно отказался от евангельского «варианта», теперь его не удовлетворял «вариант», взятый с натуры, поскольку налицо была явная профанация — нет, нет, он должен искать третий вариант, где в образе Христа как бы объединены черты каждого из живущих на земле, отразились все страдания, боли и все размышления человечества. Он — един, и в то же время он — это все, он отвечает за себя и в то же время отвечает за всех. Надо было найти тот вариант, то лицо и ту мысль — идею, выраженную в этом лице, чтобы иметь право потом сказать: «Я написал своего собственного Христа». Он смотрел с полотна печальными, запавшими глазами, сидя на камне, сцепив на коленях тяжелые, натруженные руки, измученный длинной и трудной дорогой, усталый, но не сломленный, готовый в любую секунду встать и продолжить свой путь, путь к человеку, борьбу во имя человека…
«Что мне за дело до такого бога, который не проводит ночей, обливаясь слезами, который так счастлив, что вокруг него ореол и сияние. Мой бог — Христос, величайший из атеистов, человек, который уничтожил бога во вселенной и поместил его в самый центр человеческого духа…»
Картина еще не закончена, стоит в мастерской на мольберте, но главная мысль, идея уже ясно и четко в ней определилась. Наконец-то определилась!.. И, кажется, не Христос, а сам художник присел на секунду, чтобы дух перевести и набраться сил перед новым переходом, лицо Крамского еще больше осунулось, побледнело, в глазах лихорадочный, нездоровый блеск. И сидит он точно так же, опустив на колени усталые, натруженные руки. Напротив, грузно продавив старое кресло, притих ошеломленный Шишкин.
— Надо уяснить одно, — говорит Крамской, — я пишу своего Христа, своего Человека, лицо по всем признакам историческое, связанное не только с днем вчерашним, но и с днем завтрашним… — И, как всегда, круто переменил тему, лицо просияло, даже порозовело слегка. — Вчера Васильев забегал. Как он возмужал после поездки на Волгу, повзрослел! И главное — полон замыслов. Мы, говорит, с Репиным теперь горы свернем. Такого навидались… А что, с них сбудется — они и горы свернут.
Шишкин разглядывал недописанного «Христа» и разговора о Васильеве не поддержал.