Сосунок
Шрифт:
"Эх, дурак ты, дурак,-- клял он ближайшего к нему Ваню Изюмова,-- и чего не сиделось в окопе?" Сплюнул с досадой опять -- уже на бегу. И, переходя против желания с ленивой, тяжелой трусцы на чуть полегче, борзее рысцу, беспокойно вертя лысеющей на затылке и лбу головой, стал настороженно вслушиваться в нарастающий спереди с каждым шагом грохот разрывов. И хотя с ростом своим, с долгими, как у цапли, ногами и с легкостью рысака мог бы всех обогнать, даже и этого, тоже как и он, вытянутого и длинноногого, что увлекал их троих за собой, держался Игорь Герасимович от маячившей перед ним белесой от пота и соли спины Вани Изюмова как привязанный, на одном и том же, ни больше ни меньше, устойчивом расстоянии. И вообще упирался весь внутренне, противился этому нежданному и
Высунув из-за бруствера головы, наголо стриженные у новичков, а у бывалых солдат заросшие, немытые и нечесаные (под касками у кого, а у иных даже и без пилоток), штабная охрана затаенно и молча следила за тем, как трое "избранных" покорно и неуклонно, нелегкой, натужной к концу подъема трусцой уже приближались к гребню оврага. Достигли его. Перевалили за голый каменистый излом. И теперь как в землю начали погружаться. И наконец словно провалились в нее, пропали из виду -- там, где все громыхало, тряслось и пылало.
И только перевалили все четверо за излом, сразу увидели то, чего не могли видеть те, что остались в окопах, в овражке: просторный и ровный, как поле, уходящий куда-то вниз, к долине с рекой, склон бесконечной пологой горы -- в клочьях чудом уцелевшего сухого бурьяна и хилых, низкорослых кустов, беспощадно посеченных осколками, изрытый и искромсанный весь, в дыму и огне. И там, впереди, не так далеко, в клубившейся гари и поднятой в воздух земле что-то уже вроде бы двигалось. Тут и там словно из пастей сотен огнедышащих змей -- и тяжелых, и малых, с треском и громом вырывался то отдельными короткими молниями, то целыми потоками испепеляющий все живое огонь. А по небу, ныряя и взмывая заново ввысь, с ревом носились огромные черные птицы. И все это... Все, все было направлено против людей. Всех без разбору людей: и чужих, и своих. Но как будто бы и без них. Словно бы разворачивалось, происходило все это на поле само по себе. Потому как никого, ни единого человека, вообще ничего живого нигде не было видно. Но люди были. Были! Не могло их не быть. Но позапрятались все, как кроты, как крысы, как тараканы куда-то позаползали, позарылись под землю, забились в rp`mxeh, окопы и щели, под камни, бурьян и кусты, прикрылись стальными щитами орудий, втиснули себя в железные ребра и перья метавшихся по небу с клекотом птиц, в броню уже и сюда подбиравшихся неживых, скрежетавших всеми своими суставами чудищ. И палили, палили... Вовсю друг по другу палили. Всеми средствами стремились подобных себе истребить.
И все, все слилось вдруг для Вани во внезапно заклокотавший и зачадивший настоящий вулкан. О них, о вулканах, отец ему рассказывал (сам видел их, на Камчатке. Показывал даже красочные цветные картинки. Что-то похожее, страшное Ваня и сам испытал совсем еще ребенком, когда с Дальнего Востока они переехали в Крым. И чуть ли не в первую же ночь, как приехали, трясение земли под ногами почуял, увидел нереальный сдвиг и падение черного беззвездного неба и накат с моря на берег огромной ревучей волны, холод и мрак, тучу пыли и дробную россыпь камней на месте рухнувшего в одно мгновение дома, плач и вопли людей, вой собак, мяуканье кошек и крик петухов. Так на всю жизнь каленой неистребимой печатью на перепуганной Ваниной детской душе и отложилась та его, кажется, первая крымская предрассветная ночь -- как знак, как предвестница этой, нынешней всеобщей беды, пришедшей не из недр мироздания, не из чрева земли, а рукотворной, бушевавшей по воле людей, но такой же, оказывается, слепой и жестокой, как и стихия.
– - Сюда!-- штабной остановился. И только теперь впервые повернулся к послушно бежавшим за ним. И, пригибаясь, прячась за небольшим терновым кустом, в россыпи серых ноздреватых камней, закричал: -- Пригибайся! За мной! Скорее, скорее!
Пацан и Ваня подбежали сразу же. Тоже, хоронясь за кустами, припали к камням.
А Голоколосский только-только вынырнул из овражка. И, по всему видать, не очень спешил.
– - Бегом!-- взмахнул нетерпеливо рукой, раздраженно рявкнул ему командир.-- Да живее, живее! Да пригнись же! Жить надоело? Пригнись!
На расстоянии, в реве и грохоте инженер не слышал, что орал ему командир. Но он теперь в этом и не нуждался. Только во весь глаз ухватил, уловил в полное ухо всю картину уже совсем близко кипевшего боя, сразу понял, что напрасно еще на что-то надеяться (все, возврата в траншею, во взвод охраны, подальше от этого пекла не будет), и, не зная точно, где он находится, есть ли здесь, поблизости еще кто-нибудь, уже боясь отстать от своих, потерять командира, напарников, остаться с этим бурлящим перед ним котлом один на один, пригибаясь, как и все, припустил поскорее к своим.
Дождавшись его и просверлив исподлобья презрительно-негодующим взглядом, штабной злобно отрывисто рыкнул:
– - Что, очко заиграло? Смотри у меня!-- Потряс вскинутым кулаком.-- Живо за мной! Не отставать!
– - И, еще пуще клонясь, заставляя и всех остальных кло ниться к земле, рванулся в небольшую поросль из колючих кустов шиповника, терна и череды.
Ване и прежде уже приходилось встречаться с подобным кустарником -- во всем и предгорном, и горном Крыму, и он знал, как непросто сквозь него продираться. На миг растерялся перед сплошной колючей стеной. Но, видя, как отчаянно полез на нее командир -- размахивая протянутым вперед автоматом и топча сапогами гибкие стебли у самых корней,-- и сам вслед за ним пошел на нее, тоже выбросив вперед карабин и, как и он, колотя им и своими неуклюжими, словно лапти, солдатскими бахилами по живой, казалось, непроходимой ограде. Даже и Пацана оставил позади, за собой. А Голоколосский и тут чуток придержал и -- за штабным, за Ваней, за Яшкой по проторенному.
– - Карабины! Карабины!
– - обернувшись и увидев, как во все стороны неосторожно размахивают за ним стволами солдаты, невольно целясь порой и в него, и друг в друга, коротко отрубил командир.-- Курки! Спустите курки! Затворы мне! А лучше разрядите совсем!
Ваня и Голоколосский подчинились, разрядили карабины. А Яшка не стал, сделал лишь вид: "На фронте я или где? Буду я еще разряжать. А вдруг,-мелькнуло,-- нежданно-негаданно фашист из кустов?" И, как секирой, продолжал p`gl`uhb`r| заряженным карабином, то и дело невольно целя стволом в своих.
Чем глубже -- гуськом, один за другим -- вгрызались все четверо в низкорослую цепкую чащу, тем почему-то становилось спокойнее и ровней на душе и не такой уж смертельной казалась опасность. Хотя от чего они могли защитить -- эти невысокие, пусть и густо сплетенные, тугие ветки кустов? От пуль, снарядов я бомб, от надвигавшихся танков?
И Ваня вдруг понял: просто здесь, даже в этой крохотной низенькой поросли, их никому не видать. И ни немцам не видно их, и ни нашим. А главное, немцам. Для них, которые вот-вот подкатят сюда, их -- русских ванек, забившихся в заросли, просто здесь как будто и нет.
"И стрелять сюда потому немец, наверно, не станет,-- подумал с надеждой, с облегчением Ваня.-- Но,-- смекнул тут же он,-- до тех только пор, пока мы сами не станем стрелять и тем самым не обнаружим себя".
И только сообразил это Ваня, открыл еще и эту новую для себя фронтовую важную истину, как под кустами, у самых корней, и спереди, и сзади, и слева, и справа заметил неглубокие узенькие, словно могилки, ячейки и в них затаившихся, притихших солдат. Просунув сквозь ветки и положив на камни и бугорочки свежей земли трехлинейки, они уже ждали врага. А тут откуда ни возьмись навалились свои -- влезли ни с того ни с сего в эту их, ими первыми найденную и обжитую и потому только им принадлежащую уютную рощицу, в их фронтовую обитель. И незваные, нежданые гости эти были им ни к чему. Только мешать будут им, даже, глядишь, и опасны -- обнаружат, выдадут их.