Сотворение мира.Книга третья
Шрифт:
Шли дни, недели, а на допросы Максима никто не вызывал.
Только потому, что по ночам в камере стало холодно, Максим Селищев понял, что наступили дни поздней осени. Кроме молчаливой старухи, которая ровно в час дня наливала ему миску супа или борща, да нескольких сменявших друг друга дежурных солдат, Максим никого не видел. Он привык к своему одиночеству, хотя и не перестал думать о том, что, может быть, когда-нибудь неизвестные люди — там, в кабинетах на верхних этажах, — поймут, что он ни в чем не виновен, что напрасно держат его взаперти. «Это должно было случиться, — уверял он себя, — без проверки нельзя. Проверят как положено и освободят».
Перед ним часто возникали в памяти картины прожитой жизни, но он
Однажды утром Максим увидел за стеклами недоступно высокого окна белые холмики выпавшего за ночь чистого снега. Нежно розовея отсветами невидимой зари, снег лежал на железной решетке, на перекрестье оконной рамы, и даже сквозь давно не мытые стекла Максим увидел его сияющую чистоту и почувствовал холодноватый, свежий запах. Он вдруг почти наяву увидел остро сверкающую ледяную гладь Дона, себя, мальчишку, летящего на самодельных коньках к заснеженной Тополихе, услышал стрекотание потревоженных сорок в лесной чаще… И еще ему привиделись взмыленные кони, и вкусно пахнувшая дегтем конская сбруя с заливчатыми бубенцами, и легкие сани, а в санях, рядом с ним, совсем юная его невеста Марина в белом полушубке, в пуховых рукавичках, и все это было так живо и ясно, что он заплакал от счастья. А когда, очнувшись, увидел серость камеры, жидкое одеяло на нарах, ему показалось, что это кошмарный сон, что ему надо проснуться и тогда все исчезнет и он снова будет среди людей…
Но вот у дверей камеры лязгнул замок… Конвоир, держа в руке листок бумаги, спросил:
— Как ваша фамилия?
— Селищев…
— Одевайтесь.
Конвоир повел его на третий этаж, но остановился не возле той комнаты, где следователь Колошин первый раз допрашивал Максима, а приказал идти дальше и повернуть направо, за угол. В небольшой комнате, куда они вошли, сидел молодой человек в очках. Он был белокур, худощав, его мускулистую фигуру ловко обтягивал черный свитер. Максиму показалось, что он видел этого юношу на первом допросе. Шагнул к дальнему стулу в углу комнаты, но молодой человек остановил его словами:
— Садитесь сюда, поближе. Так будет лучше.
Он внимательно посмотрел на Максима, неторопливо протер очки и заговорил спокойно:
— Прежде всего давайте познакомимся. Моя фамилия Журавлев, зовут Анатолий Ильич. Мне поручено вести ваше дело вместо товарища Колошина, вашего прежнего следователя. Сегодня я не буду вас спрашивать ни о чем и не буду писать протокол допроса. Мне хочется послушать вас, Максим Мартынович.
— Как вам будет угодно, — глухо сказал Максим. — Может, прямо начать с того, как я оказался в белой армии, а потом попал за границу?
— Нет, зачем же? — сказал Журавлев. — Начинайте с самого детства. И потом, пожалуйста, ничего не скрывайте: ни хорошего, ни плохого.
Опустив голову, Максим закрыл глаза, и перед ним с ослепительной ясностью и непостижимой быстротой замелькали картины его не очень уж долгой, но мучительной жизни. Он стал рассказывать о семье, в которой вырос: об отце Мартыне Ивановиче Селищеве, суровом, молчаливом казаке, о том, как он бился на своем малом земельном наделе, как отец и мать отказывали себе во всем, чтобы по-людски выдать замуж трех дочерей, а потом купить ему, единственному в семье парню Максиму, коня и все, что положено для прохождения военной службы.
— Перед самой войной я женился на
Лейтенант Журавлев внимательно слушал, стараясь не проронить ни одного слова, незаметно наблюдая за выражением его лица. Откуда-то из-под стола он достал термос, налил стакан горячего чая, молча подвинул Максиму.
— В двадцатом году начались мои заграничные скитания, — продолжал Максим. — Сейчас даже самому не верится, что я это все пережил… Из Крыма, так и не долечив, врангелевцы увезли меня за границу.
Время от времени Максим поднимал глаза на следователя, чтобы убедиться в том, что тот его слушает. Лейтенант Журавлев сидел неподвижно, подперев рукой подбородок, лицо его было непроницаемо.
— Твердых убеждений в том, что так называемая белая идея справедлива, у меня никогда не было, — вздохнув, сказал Максим. — Конечно, свержение царя и особенно расстрел царской семьи в Екатеринбурге поразили меня так же, как и многих других. Мне казалось тогда, что в России рушатся все устои, что революция несет с собой разрушение, анархию, никем не управляемый хаос и что в этом повинны большевики. Но мне пришлось насмотреться и на то, что творили белые — корниловцы, деникинцы, врангелевцы. Видел я, как они насмерть забивали шомполами стариков, насиловали женщин, вешали и расстреливали ни в чем не повинных людей, грабили, дотла сжигали хутора и деревни. Все это вызывало у меня страх и отвращение, но круговерть гражданской войны несла меня, как слепого кутенка, дальше, прямехонько в омут… Уже находясь в Болгарии, где мы работали в горах на заготовке леса, я понял, что жизнь моя поломана, и горько позавидовал людям, которые остались дома, не мыкаются по чужим странам и не поливают кусок чужого хлеба, который застревает у тебя в горле, потом и слезами… Там, в Болгарии, полевой суд Первого добровольческого корпуса приговорил меня к расстрелу. В моем дневнике нашли страницу, где я писал о том, что завидую своим землякам в России, которые строят новый, свободный мир. Хорошо, что в дело вмешались болгарские коммунисты. Они запросили премьер-министра, кто разрешает иностранцам на болгарской территории иметь свои суды и выносить смертные приговоры. После этого меня выпустили. Трудно было. Мотался я по разным странам, голодал, в тюрьмах сидел. Побывал в Америке. Там меня чуть не усадили на электрический стул. В то лето я работал в колонне сборщиков овощей. Рабочих томили голодом, издевались над нами. Люди взбунтовались и убили шерифа. На него накинулась целая толпа с лопатами, а в убийстве обвинили меня и еще двоих американцев, хотя и я и эти двое не были виноваты. Ну, за меня потом поручились люди…
Этот день показался Максиму до удивления коротким. На время умолкая, задумываясь о прошлом, вспоминая все, что ему довелось пережить, он проговорил несколько часов. Долгое вынужденное молчание заставило его сегодня разговориться, и он рассказывал о себе так, словно наверстывал упущенное и говорил последний раз в жизни.
Уже когда по-вечернему потемнело окно, лейтенант Журавлев достал коробку папирос, положил на стол и сказал:
— На сегодня хватит, Максим Мартынович. Вы устали. Выпейте чаю, закурите. И идите отдыхать.