Сотворение мира.Книга вторая
Шрифт:
Как только стемнело, стали собираться.
— Куда же вы на ночь глядя? — уговаривала их гостеприимная женщина. — Переночевали бы у меня.
Сидней Рейли поблагодарил и сказал, что идти надо, их будет ждать подвода.
Была безветренная звездная ночь. Кое-где по болотцам белели редкие клочья тумана. Сзади и справа лаяли собаки. Пожилой финн, проводник, нащупав пешеходную тропу среди болот, зашагал быстрее. Рейли шел за ним, второй проводник тоже не отставал. До заветной речки оставалось совсем немного, не больше километра…
В это самое время двое солдат-пограничников сидели в кустарнике, неподалеку от тропы.
— Стой! — закричал один из пограничников.
Трое бросились бежать. В темноте вспыхнул огонек выстрела. Передний человек упал. Задний бросился в сторону. Тот, который шел посередине, несколько раз выстрелил из пистолета и побежал к реке. Молодой пограничник поймал его на мушку, нажал спусковой крючок. Грянул выстрел. Бегущий на секунду остановился и беззвучно рухнул на землю: Пуля попала ему в затылок и вышла чуть выше правого глаза.
Через три недели в лондонской газете «Таймс» появился лаконический, набранный мелким шрифтом некролог:
«28 сентября 1925 года у деревни Аллекюль, в России, большевиками убит Джордж Сидней Рейли…»
Советские дипломатические курьеры часто ездили в Берлин, доставляя в посольство инструкции и указания Комиссариата иностранных дел.
Пасмурным октябрьским днем выехали из Москвы и Александр Ставров с Сергеем Балашовым. После смерти Марины Александр осунулся, похудел, стал замкнутым. Товарищи понимали его состояние, не беспокоили расспросами, старались избавить его от поездок, и он молчаливой благодарностью отвечал на это дружеское внимание. Балашов удивился тому, что Александр, как только тронулся поезд и они остались в купе одни, сам заговорил о своем горе.
— Ты, Сергей, любил кого-нибудь по-настоящему? — тихо проговорил он, глядя в окно. — Конечно, я имею в виду любовь к женщине.
Балашов слегка смутился:
— Любил… Мне и сейчас нравится одна девушка, она учится в педагогическом институте.
— Вот и я очень любил, только моя любовь оказалась несчастливой — задумчиво сказал Александр. — Ничего из этой любви не вышло. Женщина, которую я любил, четыре года ждала без вести пропавшего мужа. Потом она умерла. — Он посмотрел на Балашова, невесело усмехнулся: — Видишь, как бывает в жизни… Сейчас, брат ты мой, со мной такое делается, будто у меня вырвали сердце…
Всю дорогу Александр читал, лежа на полке, или часами простаивал у окна, глядя, как убегают назад обронившие листву деревья. На стоянках, не выходя из вагона, он всматривался в лица снующих по перрону пассажиров и думал: «На свете много людей. А ее нет… Среди них много, очень много хороших, красивых, добрых. Но ее нет… Они куда-то едут, чему-то радуются, о чем-то печалятся, кого-то любят. Но ее нет, нет…» Это ощущение пустоты, боли и одиночества ни на минуту не покидало Александра, и он понял, что не сможет забыть Марину никогда.
В Берлине Александру и его товарищу пришлось дожидаться четыре дня.
Служившая в советском посольстве переводчицей фрейлейн Хейнерт, старая дева с грустными светло-голубыми глазами, провожая однажды Александра, сказала ему:
— Вас, наверное, поражает такое количество безработных, голодных людей?
Робко прикоснувшись к локтю Александра большой, затянутой в дешевую, нитяную перчатку рукой, фрейлейн Хейнерт призналась:
— Счастье моей семьи в том, что я случайно изучила когда-то русский язык и сейчас смогла получить место в вашем посольстве. Если бы не это, мы все умерли бы с голоду. Ведь я одна содержу трех больных старух — мать, бабушку и тетку. Из-за этого я и замуж не вышла, оказалась никому не нужной с моим полуживым приданым…
Стоял ясный осенний день, солнце уже почти не грело, но светило вовсю. По широкой, разделенной бульваром Унтер-ден-Линден, озабоченные, погруженные в свои мысли, проходили мужчины и женщины. Казалось, их ничто не радовало — ни солнечные пятна на тротуарах, ни свежий воздух, ни детский гомон на бульваре. Они шли, засунув руки в карманы пальто, не обращали друг на друга никакого внимания, словно каждый из них находился не среди людей, а в густом лесу.
— Нелегко вам, видно, живется, — сказал Александр.
— Давайте сядем, — попросила фрейлейн Хейнерт, — я немного устала.
Они присели на одну из массивных скамеек, в длинный ряд вытянутых вдоль бульвара. Вокруг сновали дети, проходили, опираясь на палки, старики, молодые и старые женщины возили в колясках закутанных в одеяла младенцев.
— Да, вы правы, — задумчиво проговорила фрейлейн Хейнерт, — живется нам очень тяжело. Хотя инфляция закончилась и мы теперь не носим с собой на рынок полные корзинки никчемных бумажек, которые назывались деньгами, от этого не стало легче. Мужчин у нас выгоняют с заводов и фабрик и заменяют их женщинами, потому что это дешевле. Но и женщинам не хватает работы, и они вынуждены идти на улицу или заниматься на клочках земли огородничеством.
— Что же предпринимают ваши правители? — спросил Александр.
— Они объясняют все наши беды тем, что мы должны платить трибуты [1] англичанам и французам, победившим нас в войне, — махнула рукой фрейлейн Хейнерт, — но мы знаем, что такие, как старый Крупп или Гугенберг, не только не платят никаких трибутов, но еще и получают от правительства займы для восстановления своих заводов. С нас же требуют последний пфенниг и заставляют голодать.
1
Трибуты — дань.
Фрейлейн Хейнерт проводила взглядом пожилого толстого мужчину в военной шинели с меховым воротником. Он шел прямо, сверкая лакированными сапогами и надменно поглядывая по сторонам.
— Такие живут хорошо, — с некоторой завистью сказала фрейлейн Хейнерт, — особенно с тех пор, как фельдмаршал Гинденбург стал президентом. У каждого из них свои поместья, хозяйство, а президент еще обеспечил им ссуду.
— А крестьяне не получают ссуду? — спросил Александр.
— Какая там ссуда! — Фрейлейн Хейнерт взглянула на Александра. — Наши крестьяне еле сводят концы с концами. Недавно я получила письмо из Вестфалии, от своего старого дяди Иоганна. Он пишет, что они начинают есть мякину. До войны у него был свой участок земли, потом он разорился и сейчас стал хоерлингом.