Сотворение мира.Книга вторая
Шрифт:
И Еля, слушая отца и мать, соглашалась с тем, что политика скучное и мудреное дело, от которого лучше стоять подальше, что самое дорогое и важное — это мирный уют родной семьи, тот семейный покой, который сумели создать Платон Иванович и Марфа Васильевна. В этот свой, близкий, знакомый с детства домашний уют нельзя допускать первых встречных. И Еля наслаждалась всем, что составляло ее безоблачную, безмятежную жизнь, — тихими разговорами за обеденным столом, ослепительной чистотой, запахами свежего белья и ванили в крохотной кухоньке, куклой Лилей, чтением
И все же пятнадцатилетнюю Елю Солодову беспокоило подчас непонятное чувство. Она и сама не знала, откуда приходит это щемящее чувство, но ей вдруг начинало казаться, что она обязана думать о чем-то несравненно более важном, чем ромовые бабки и крахмальные скатерти, что где-то там, за стенами мирного захолустного домика, кипит неведомая ей бурная жизнь, в которой она, Еля, должна занять свое место. В такие минуты Еля хмурилась, задумывалась, невпопад отвечала матери, злилась на подруг и не знала, куда девать себя.
— Знаешь, мама, — сказала она как-то Марфе Васильевне, — из меня, наверно, ничего путного не выйдет. Я за все хватаюсь — и за музыку, и за рисование, — а толку никакого.
— Погоди, дурочка, — утешала Марфа Васильевна, — придет время, найдешь свою дорогу, а пока учись. Переедем в город — там все на свое место станет. Разве тут, в этой собачьей дыре, можно о чем-нибудь большом думать?
Еля плохо помнила город, и сейчас, после пяти лет, прожитых в селе, городские улицы представлялись ей в виде сверкающего карнавала огней, разноцветных вывесок, музыки. «Да, да, — думала она, — в городе будет совсем другое, мама права». Еля с нетерпением отсчитывала дни и недели, дожидаясь того счастливого часа, когда она с отцом и матерью покинет убогое Пустополье и шумный, веселый поезд увезет их в манящий огнями город.
«А как же подруги? — спохватывалась Еля. — Как Люба Бутырина, Клава Комарова? Неужели мы никогда не увидимся? Надо договориться с ними, мы будем писать друг другу большие письма…»
Иногда Еля вспоминала мальчишек, товарищей по школе, вспоминала и Андрея Ставрова. Она не думала о нем чаще, чем о других, и думала хуже, чем о других, считая его насмешником и грубияном. Но в те минуты, когда в ее памяти возникал этот резкий, угловатый юноша, Еля почему-то становилась серьезной, задумчивой и сосредоточенной.
— Скажи, Елочка, тебе нравится Андрей? — спросила как-то Люба.
— Нет, не нравится, — чистосердечно ответила Еля. — Он неотесанный зубоскал и, по-моему, очень злой. Такие мне никогда не нравились.
Жалостливая Люба приникла к плечу Ели:
— А ведь он тебя любит, Елка! — и, заметив на лице Ели тень недовольства, добавила осторожно: — Так мне кажется…
Еле и самой так казалось. Ей, конечно, было приятно сознание, что она нравится кому-то, но Андрея она слегка побаивалась и старалась держаться подальше от него, чтоб не сделаться мишенью его острот
Однако, когда Еля вспомнила странную, немного смешную сцену в лесу, запах ландышей и напряженное, побледневшее лицо Андрея, она подумала: «А пожалуй, с этим грубияном тоже жалко будет расставаться. Он какой-то особенный».
На страстной неделе, теплой апрельской ночью, талая вода прорвала земляную плотину огнищанского пруда. Уже лет десять за плотиной никто не смотрел, ее устои давно подгнили, хворостяные щиты обломались, свалились на илистое дно. Поэтому напор большой воды легко прорвал смешанную с навозом землю, и мутный поток весело и шумно устремился в пробоину.
Дед Левон Шелюгин первый почуял недоброе. Возвращаясь из церкви, он тихонько брел по вязкой, непросохшей дороге, присел отдохнуть у кладбищенского плетня и вдруг услышал в ночной тишине звонкое журчание воды.
«Чего ж это такое? — подумал дед Левон. — Может, плотину, не дай господь, прорвало?»
Склонив голову, он прислушался. Шум воды усилился.
— Так и есть! — пробормотал испуганный дед Левон. — Скажи ты, беда какая! Надо бечь будить народ!
Припадая на ногу, он доковылял до крайней хаты Луки Сибирного, застучал костылем в дверь.
— Чего там такое? — отозвался сонный голос Луки.
— Вставай, милостивец, буди сынов да людей скликай! — слезливо запричитал дед Левон. — Там плотину прорвало, вода аж гудит…
Уставший за день Лука вздохнул:
— Иди поднимай Акима Турчака и Шабровых. Я сейчас оденусь и выйду.
До рассвета оставалось часа полтора. Пока Лука с сыновьями, Турчак с Колькой и Антошка Шабров ходили по деревне, собирая народ, пока огнищане, зевая, крестя рот, одевались, разыскивали в темноте лопаты и вилы и медленно брели к пруду, рассвело. Утренняя заря окрасила розовым цветом пенистый поток, который уже ревел, как зверь. Вода широко залила ближние огнищанские огороды.
Прибежав к пруду, Андрей и Федор Ставровы застали у кладбища почти всех огнищан. Опершись о лопаты, мужики дымили цигарками, поглядывали на пруд и угрюмо слушали выкрики Кузьмы Полещука.
— С какой это радости я обязан давать вам своих коней?! — кричал скуластый, чернобородый Кузьма. — Ваш край возле пруда капусту садит, скотину поит, а я вам буду коней рвать да плотину вашу латать? Пропади она пропадом!
— Да ведь пруд всей деревне нужен! — доказывал Кузьме Демид Кущин. — А наших коней нет дома — кто в церк-ву поехал, кто на базар.
— Мне ваш пруд ни к чему, — упорствовал Кузьма. — Моя вода в колодезе…
Обозленный дед Силыч сплюнул, кинул шапку на землю и крикнул:
— Дурачье вы безмозглое! Пруд на глазах пропадает, а они рядятся, коней жалеют, идолы!
— Ступай за своим чубарым и вози землю, — огрызнулся Кузьма, — а у меня кобыленки жеребые, я их в страту не дам!
— Правду люди говорят, что ты как Иван Грозный! — с презрением сказал дед Силыч. Это был его последний довод, он уж не знал, чем донять неподатливого Кузьму.