Советский рассказ. Том второй
Шрифт:
Василиса укачала Ванятку, ушла к корове. Маша гуляла где-то, Ленька был в школе.
Федор перебрался на постель и лег, заложив руки под голову. Неплохо было бы уснуть, но он знал, что уснуть не сможет. Он достал из кармана квадратную, обтянутую синей кожей коробочку и открыл ее.
Еще осенью, когда Василиса, проветривая зимние вещи, разбирала сундук, Ленька в самом углу, под тряпкой, устилавшей дно, нашел эту коробку и подал отцу.
— Батя, это чье?
Федор открыл коробку и недоуменно поднял брови, пытаясь припомнить, где же, на ком он видел эти бирюзовые, с тонкими золотыми стебельками-подвесками, серьги.
Федор задумчиво разглядывал спокойно голубеющие камешки, потом тронул их пальцем. Серьги с тонким звоном высыпались ему на грудь. Федор вздрогнул.
Медленно и осторожно, будто они могли хрупнуть под нажимом пальцев, поднял он их и уложил в футляр.
«Васке отдать? — подумал он, и какое-то беспокойное, томящее чувство охватило его. — Нет… не отдам. Пущай другие купит. У ней и глаза черные, эти ей не личат… Вот Манька подрастет, заневестится, отдам ей. Будет носить, коли матери не пришлось…»
Он зажал коробку в кулаке и закрыл глаза.
Распахнулась дверь, в избу влетела Машенька. Разрумянившееся с холода лицо ее светилось, рыженькие волосы вылезли из-под лихо сбитой набок Ленькиной ушанки.
«Боевая будет, — подумал Федор. — В обиду не дастся».
Машенька быстро оглядела избу и, увидев, что отец и Ванятка спят, сразу посерьезнела. Она неслышно разделась у двери, подошла к зыбке, поправила там что-то, потом на цыпочках подкралась к отцу и накинула на него старый ватник. Федор открыл глаза.
— Спи, спи, — как взрослая, сказала ему дочь, и в ее озабоченном личике со сжатыми тонкими губами Федору почудилось что-то далекое, знакомое.
1957
Сергей Никитин
Огуречный агроном [22]
1
Года два назад фельдшер-акушер Сорокин вошел к врачу, Климу Абрамовичу, которого в селе звали Килограммычем, и тот, по своей близорукости не заметив смятенного вида гостя, встретил его радушными словами:
22
Печатается по изд.: Сергей Никитин. Живая вода. Повести и рассказы. М., «Современник», 1973.
— А-а-а, милости просим. У меня, голубчик, такие рыжички есть — с пуговицу. Ну прямо — подлецы, а не рыжички.
— Какие тут рыжички, Килограммыч, — страдальчески морщась, сказал Сорокин. — Жена у меня помирает. Сам ничего не могу, ничего не понимаю, совсем потерялся.
Пользуясь добротой и застенчивостью Килограммыча, его часто вызывали на дом по всякому пустячному поводу, но он каждый раз, спеша к больному, волновался до дрожи в руках, и на лице его было выражение ужаса, сомнения, негодования, словно он не мог
Но ободрительный прием Килограммыча пропал впустую. Жена Сорокина была совсем плоха, и даже в том, что ее немедленно отправили на машине в областную больницу, где она умерла, не было, по сути дела, никакого смысла.
Отчего она занемогла? Сорокин думал об этом по пути из города в скрипучем промерзшем автобусе, а через несколько дней, обсуждая тот же вопрос с Килограммычем, сказал:
— От жадности.
И потом, не желая никак объяснить свои странные слова, долго глядел в окно на толстую мартовскую сосульку, истекавшую прозрачными слезами.
2
Вместе с женой избу фельдшера покинул привычный запах парного молока, печеного хлеба, анисовых яблок, и сразу появилось много лишних вещей, которым фельдшер не мог найти применения, и дел, которые при жене, казалось, делались сами собой. Да и вся его жизнь, на взгляд односельчан, пошла как-то набекрень. Он почти безвозмездно, за литр молока в день, отдал свою корову на колхозную ферму, перерезал всех кур, продал овец и на вырученные деньги купил радиоприемник, и в пыльной, запахшей мышами избе его стала играть тихая, красивая музыка.
— Напрасно ты, Матвей Ильич, хозяйство рушишь, — пенял ему в дружеской беседе Килограммыч. — А надо тебе, голубчик, погодя приличное время, опять жениться, потому что без женщины любой дом — сарай, да и сам запсеешь.
— А я и женюсь, не спеши, — спокойно возразил ему на это фельдшер. — Ведь я не парень с гармонью. В пятьдесят-то не скоро женишься. Ну, а хозяйство — им я сейчас заниматься не могу. Я двадцать семь лет с женой каждый день только о хозяйстве и говорил, облызло оно сверх всякой меры.
С тех пор прошло два года; Сорокин не «запсел», как предрекал ему Килограммыч, а наоборот — помолодцевел: подстриг усы, купил соломенную шляпу и стал ходить на вызовы пешком, говоря, что это полезно для здоровья.
Как-то шел он из дальней деревни от роженицы, прилег под стогом и нечаянно заснул, сморенный жарой и усталостью. Когда солнце, обойдя вокруг стога, осветило и припекло спящего фельдшера, он заметался, тихо вскрикнул и сел, озираясь по сторонам.
Звенящая сушь стояла над лугами. Воздух плавился, плыл, и казалось, что земля источает какое-то мглистое испарение, поволакивая дальний горизонт сиреневой дымкой.
«Жара, жара… — думал фельдшер, нащупывая рукой шляпу. — А что же мне снилось такое? Ах, боже ты мой, хорошее что-то и странное, а припомнить не могу».
Он отыскал наконец в сене шляпу и поднялся на ноги. «Что же мне все-таки снилось?» — напрягал он свою память, шагая по дороге и рассеянно следя за полетом ястреба в белесом небе.
Сон, оставивший по себе какое-то странное, томящее ощущение не до конца испитого блаженства, словно таял, растворялся в текущем по горизонту воздухе, но чем туманней и расплывчивей становился, тем сильней хотелось фельдшеру вспомнить его.