Советский русский рассказ 20-х годов
Шрифт:
Павел Петрович уже не сердился. Он посмотрел на всех туманным взглядом и удалился к себе.
Похороны генерала Киже долго не забывались С.-Петербургом, и некоторые мемуаристы сохранили их подробности.
Полк шел со свернутыми знаменами. Тридцать придворных карет, пустых и наполненных, покачивались сзади. Так хотел император. На подушках несли ордена.
За черным тяжелым гробом шла жена, ведя за руку ребенка.
И она плакала.
Когда процессия проходила мимо замка Павла Петровича, он медленно, сам-друг, выехал на мост ее смотреть и поднял обнаженную шпагу.
— У меня умирают лучшие люди.
Потом,
— Sic transit gloria mundi [54] .
Так был похоронен генерал Киже, выполнив все, что можно было в жизни, и наполненный всем этим: молодостью и любовным приключением, наказанием и ссылкою, годами службы, семьей, внезапной милостью императора и завистью придворных.
Имя его значится в «С.-Петербургском некрополе», и некоторые историки вскользь упоминают о нем.
54
Так проходит земная слава (лат.).
В «Петербургском некрополе» не встречается имени умершего поручика Синюхаева.
Он исчез без остатка, рассыпался в прах, в мякину, словно никогда не существовал.
А Павел Петрович умер в марте того же года, что и генерал Киже, — по официальным известиям, от апоплексии.
К. А. Федин
Тишина
Зимы проходили одинокие, скудные и молчаливые. Единственная узкая тропа, вмятая глубоко в сугробы, вела от калитки к реке, на деревню. Во дворе сугробы лежали вровень с навесами, и через открытую с осени дверь в кухню надувало снегу.
Александр Антоныч проводил дни и ночи в одной комнате, с маленькими окнами, выходившими на короткий участок сухопарого гнилого осинника. По углам комнаты были рассованы остатки усадебного добра — кучерской армяк, замазанные темным воском улейные рамы, убранная оловяшками шлея, рваный патронташ. По стенам, обитым еловой корою, висели порыжевшие фотографии в рамочках, волчьи лапы, векшины шубки. На полке, вперемежку с изодранными книгами, валялись крылья и хвосты глухарей, тетерок, расстрелянные патроны и целые вороха какого-то заплесневелого пыльного хлама.
Когда Александру Антонычу надоедало сидеть на примятой жесткой постели, он лез на чердак. Там он оставался полчаса, иногда — час и приносил с собою охапку старых альбомов, письмовников и книжек. Целыми днями он просиживал над выцветшими строками витиеватых стишков, над рецептами всевозможных лекарств и обходительными письмами неизвестных племянников и внуков. Если иссякало любопытство, стишки и письма сваливались в угол, или на книжную полку, или в печь.
Иногда заходил Тит, бледный белоусый мужик, отряхивался, приседал на краешек кровати и долго молчал, поджав руками живот, точно от боли. Александр Антоныч изредка покашивался на Тита, мирно и привычно ожидая, что он скажет. Тит вставал, подбирался к шлее, колупал оловяшки ногтем, прикидывал на руке, сколько может весить сбруя, и говорил:
— Уступил бы, Антоныч, шлею-то. Зачем тебе?
— Куплю кота, поеду на коте пахать, понадобится…
— На коте!
Тит опять садился, поджимал живот, предлагал:
— Хочешь пуд?
— Мало.
— Большекромый. Ну, пуд да воз дров. Дрова-то нужны, поди?
— В лесу дров много.
— То
Уходя, уже напялив шапку, в дверях Тит добавлял:
— Ну, хочешь, бабу пришлю в придачу, пусть приберет.
— Мало.
К концу зимы выходил весь хлеб, мужики становились прижимисты, больше всего посуляли, звали к себе, кто завтракать, кто вечерять.
Тогда Александр Антоныч подпоясывался веревкой, нахлобучивал картуз, заматывал вокруг поднятого воротника цветной кушак и уходил. За околицей он выдирал хворостину, обламывал ее и ступал на лесную дорогу, Лес принимал его тихо и просто. По плечам и картузу недвижные ели похлопывали тяжелой снежной нависью. С верхушки на верхушку перелетала свинцово-серая векша. Александр Антоныч смотрел за ней, пока она исчезала, потом говорил:
— В гаюшку спряталась [55] , от дрянь…
55
Гаюшка (уменьш. от гай, гая) — дуброва, роща, чернолесье, небольшой лиственный лес, особенно в низменных местах, в лугах; остров, чистый лесок в кустовых зарослях.
Шаги его замедлялись, он стягивал потуже пояс, начинал дергаться, словно его давила шуба, озираться и вздыхать. Меж деревьев в легкую порошу был вкраплен путаный след, и Александр Антоныч пригибался, заглядывал под навись, сходил с дороги и подолгу рассматривал заячьи петли.
Вдруг впереди него сорвался с березы и гулко забил крыльями черныш. Он остановился, вскинул голову, его руки дрогнули, он послушал, как всколыхнулся, загудел и стих лес, потом внезапно переломил хворостинку об колено, бросил обломки в сторону и повернул назад.
Придя в Архамоны, он зашел в избу Осипа, разделся, сел за стол и на вопрос хозяина, далеко ли ходил, жестко сказал:
— В лес ходил, прогуляться…
Когда повечеряли, Александр Антоныч попросил:
— Дай мне, Осип, меру картошки взаймы.
— Взаймы? Взаймы я тебе, Антоныч, не дам.
— Куплю ведь, расплачусь.
— Кабы ты у меня так попросил, я бы тебе, может, и две отсыпал. А взаймы для тебя нету…
Провожал за ворота Александра Антоныча сам хозяин и был бессловесен и строг. А когда Александр Антоныч растопил у себя печку и, обмотав одеялом ноги, уставился на огонь, в комнату вошла Осипова дочка Таня и звонко, непривычно для этих стен, для старого усадебного хлама, письмовников и альбомов, оттяпала:
— Вам тятенька велел завтра поутру за картошкой приттить. До свиданьица.
И ушла…
По веснам происходили частые переделы, и мужики галдели на сходах, снаряжали ходоков в уезд и привозили землемеров. Но озимь на холмах горела ярко, как до переделов, как всегда, и поднятый пар был по-прежнему густо-коричнев, точно созрела греча. Александр Антоныч вырастал на полголовы, и в походке его появлялось что-то мужичье — упругое и качкое. Он отыскивал в мусоре облезлую палку со стертым наконечником и шел на яровое. Взгляд его со старческой остротой вымерял череду полос, цеплялся за припадавших к бороздам коней, и веки чутко вздрагивали от холодного, дувшего с поднятой земли ветра. Он стоял на холме, один, высокий, худой, обтянутый черной поддевкой, тяжело попирая взмет сапогами и палкой. Далеко в поле он узнавал Осипа, Тита, Максима, Осипову Таню, Лукерью — ладных архамонских мужиков и баб. Потом он медленно шел к пашне, останавливался по очереди у каждого поля, поджидая, пока плуг подойдет к дороге, и перекидываясь тогда двумя-тремя словами с пахарем.