Советский военный рассказ
Шрифт:
— Я лучше усну…
Старик сунул ему под руку подушку. Адъютант «собеседовал»:
— Литературу получаете? Надо курс событий чтоб под ноготь, батя, понимать.
— Бандита пошла, голубь, и прямо как саранча бандита. В нашей волости народ все смирной рос, а теперь однажды скачут… один здоровенный такой — рожа будто у кучера, как ему стыда нет — печенки захотел. И что ты думаешь? У соседа корову застрелил, печенку вырезал, сжарил, остально кинул. А про люд, люду-то сколько перебито-о… э…
Карнаухов строго кашлянул:
— Очередная задача —
…Всегда, после переходов, сны Фадейцева начинались так, словно внутри все зарастало жарким волосом…
Но вдруг, ломаясь, затрещали половицы. Медные, звонкие копыта раскололи огромную белую печь.
Ничего не понимая, шальной и полусонный, Фадейцев вскочил. Зашиб лоб о край стола. Ночь. Керосиновая коптилка, казалось, потухла.
В раме окна со свистом прошипела пуля. Три раза, вслед за выстрелами маузера, кто-то громко позвал: «Товарищ Фадейцев!» Шип пули — будто перерезанный зов. Топот лошадей смягчался, словно скакали по назьмам. Фадейцев, прижимая к боку револьвер, прыгнул к дверям. Быстро и мелко старик крестился в окно. Лицо у него было белее бороды, а пальцы черные, с киноварными ногтями, и ногти были крупнее глаз. Фадейцев выглянул в окно. При свете большого фонаря чубастый парень (грива его лошади была прикрыта зеленым полотнищем) устало махал саблей. Стоны после каждого его взмаха тоже усталые. Старик сказал: «Зарубил».
Фадейцев посмотрел на прильнувшего к печи старика и повторил:
— Зарубил?.. Ево?.. Бандиты?.. Кого зарубил?
— Оне. Бандиты.
И здесь Фадейцев вспомнил, — револьвер его опять не заряжен. Пять лет революции не мог он приучиться вовремя заряжать… Револьвер царапнулся по доскам пола. Котенок шарахнулся из-под скамейки. И внезапно стало страшно выбежать в сени. На дверях же даже нет засова. Старик обернулся. Деловито, с матерком, сунул револьвер в загнету печи, в золу.
«Амба… — подумал быстро Фадейцев, и ему на мгновение стало жалко Карнаухова, — зарубили…»
— На двор ступай… урубят и так: меня перед смертью пожалеть надо. Скажи — я вас по доброй воле не пускал… так и скажи. Владычица ты, пресвятая богородица! Иди, что ль! Хамунисты-ы… — протянул старик. — Иди, комиссар.
Засвистали пронзительно на перекрестке улиц. Икры ног Фадейцева стали словно деревянные. Фадейцев пал на колени. Так он прополз два-три шага и неизвестно для чего приоткрыл подпол. Щеки его обдал гнилой запах проросшей картошки.
— Найду-ут… Дам вот по башке пестом!.. Прятаться?..
От этого злого беззубого голоса Фадейцев вдруг окреп. Он сдернул свой мешок с вещами. За мешком — портфель, разрезал почему-то пополам фуражку. Трясущийся в пальцах нож напомнил ему об ножницах.
— Ножницы давай, — закричал он, — скорей!.. и рубаху… рубаху свою… Убью!..
Старик вытянул рот:
— Но-о…
Старик подал источенные ножницы и гладко выкатанную рубаху. Состригая бородку, ращенную клинушком, Фадейцев торопил:
— Старую… старую надо… живо!.. Скажешь… как фамилья.
—
— Ну?.. Твоя.
Старик словно забыл про страх. Он хозяйственно оглядел избу.
— Тебе на какую беду?
— Говори!
— Ну, Бакушев, Лексей Осипыч… ну?..
Он поднял кулаки (с ножницами и с остатком бородки в пальцах) и, глотая слюну, прошипел старику в волос. Ах, волосом этим, как войлоком, закатано все: глаза, сердце, губы, никогда не целовавшие детей. И речь нужно пронзительнее и тоньше волоска, чтобы…
— А я, скажешь, твой… сын!.. Семен… Семен Алексеич, из Красной Армии… дезертир! Документов нету… да… Иначе — амба! Наши придут и, если меня найдут конченым, кишки твои засолят на полсотни лет… попалят, порежут… амба, туды вашу!.. Если выдашь…
Он махнул на старика ножницами. Старик противно, словно расчесывая грязные волосы, крестился.
— Мне што… мы хрестьяне… наше дело… ладно, я старухе скажу… поищу. Ладно уж.
Скамья под телом Фадейцева словно смазана маслом. Нет, этак жирно вспотели ладони. Карнаухов оставил на столе портсигар. Фадейцев сунул его в трубу самовара («кожаный, вонять будет», — подумал он), но обратно доставать не было силы. Он, тупо глядя на самовар, сбирал в гортани слюну сплюнуть, — и не мог.
А с оружием возможно было прорваться к какой-нибудь лошади. Ветер, вечер, холодная осенняя грязь.
Эх, научиться б вовремя заряжать револьвер!..
На минуту показалось — шел он сам, потом — шаги в стене, на потолке. Бред.
Вбежала старуха. Топот нескольких ног послышался в сенях. «К печке», — шепнул, задыхаясь, Фадейцев. Сразу не стало видно дверей, — печь же будто бесконечный кирпичный забор.
В остро распахнутую дверь озябший гортанный голос сказал быстро:
— Свету! Свету, и выходи сюда!
Казак с чубом телесного цвета поставил на пол крупный фонарь. Свеча там была желтая, восковая, церковная. Дергая тонким плечом, вперед выступил высокий человек.
— Красные есть, хозяева?
Он тяжело поднял руки: дула револьверов были похожи на забрызганные грязью пальцы.
— Где они?
— Убежали, родной, как поскакали до коней, так их будто смело… разве в других местах, моя изба — голубь… Сынка вот хотели увести, едва уговорил… мы, грит, так и так…
— Сын? Этот?
Из сеней нетерпеливо спросили:
— Увести, ваше… по такой роже, если судить…
— Я что говорил? Вмешиваться?
Хотя никто не шевельнулся, он отстранился локтем. Опять, чуть вздрогнув плечом, шагнул к Фадейцеву. Каждое его слово было ровное и белое, такое, как его зубы. От фонаря похожие на кровь, дрожали на жидких и длинных усах капли грязи. Он сунул револьвер назад в сени, холодная четырехугольная рука его нащупала пальцы Фадейцева. Спрашивая, он все время подымался вверх по кисти на грудь, на бока. Ногти его словно прокусывали платье. Он ощупал нижнее белье. Фадейцев любил махорку, сыпал ее не в кисет, а прямо в карман. Высокий достал щепоточку, понюхал и плюнул.