Современная американская повесть (сборник)
Шрифт:
Однажды Калвера обогнал полковник на джипе. В клубах пыли мелькнуло его лицо — потное и усталое, вовсе не отдохнувшее, и Калвер подумал, что Маникс, может быть, напрасно ярился и обвинял его в дезертирстве. Пусть полковник и не вел колонну, кто его знает, он мог идти где-нибудь сзади, — и словно в ответ на эти мысли Калвер услышал измученный голос О’Лири:
— Очень уж взъелся на полковника наш капитан Маникс. — Голос умолк, слышалось только свистящее дыхание. — Не знаю, может, зря он… Старый полковник просто так не сел бы в машину. Он хоть и строг порой, но солдат своих не бросит.
Калвер не ответил. В душе он проклинал сержанта. Как можно быть таким болваном? Как можно, погибая в муках, найти лишь слова покорности и почтения, чуть ли не восторга перед изобретателем этой дикой казни? Только человек, намертво приросший к военной машине, мог не усомниться сейчас и сказать то, что сказал О’Лири, —
Сейчас он почувствовал, что стало невыносимо жарко, жара подогревала закипавшую в нем ярость. Ночью холод приносил облегчение, потели они от самой ходьбы, но сейчас утреннее солнце резало его тысячей бритв и физическая боль переросла в ощущение краха. Калвер вдруг понял, что движет им не его свободная воля, что он как человек не выдержал испытания, не смог сказать «к черту», не вышел из колонны; у него не хватило мужества отречься от гордости и терпения, сбросить свой крест и тем объявить о своем презрении к маршу, к полковнику, ко всей проклятой морской пехоте. Нет, он не настолько был человеком, и еще меньше — свободным человеком; он был всего-навсего морским пехотинцем, как Маникс и многие другие, — все они были морскими пехотинцами, всю свою жизнь, и навсегда останутся ими, и от отчаяния при этой мысли Калвер чуть не заплакал. И Маникс? Он содрогнулся. Да, в глубине души Маникс тоже был солдатом — настолько, что в любой миг мог превратиться в маньяка. Порча пошла с ног, на строевой, много лет назад, но она ползла все выше и незаметно добралась до мозга. Калвер всхлипывал от возмущения и обиды за себя. Солнце хлестало его по спине. Сознание его гасло в лихорадочном сумраке, ловя мелькающие, слепленные кое-как ребусы внешнего мира: голос Маникса далеко впереди, теперь хриплый и прерывающийся; долгие мгновения тишины, стоянки, безветрие над полями и наконец канава на привале, в которой он валялся и бредил ярмарочным шатром, где продавали лед из бочек — колотый, битый лед, пиленный кубиками и пластинами, лед всех форм и размеров. Его разбудил все тот же страшный крик: «Стройся, стройся!» И он снова шел. Солнце поднималось выше и выше. О’Лири упал со стоном и исчез позади. Проехали два грузовика, в которых лежали тела в зеленом, оцепенелые, как трупы. Фляга оторвалась от пояса — неизвестно, где и когда, — но Калвер с удивлением чувствовал, что больше не потеет и не хочет пить. Это опасно, вспомнил он из какой-то лекции, но в ту минуту молодой солдат, которого рвало у обочины, был для него гораздо важнее и интереснее. Он остановился, чтобы помочь, но передумал, пошел дальше — сквозь странный рой бледных, крохотных бабочек, похожих на обесцвеченные лепестки, медленно кружившиеся над пыльной дорогой. Потом радист Хоббс проехал на джипе с длинной антенной; он смеялся, дразнил солдат песней «Штаны на мне тлеют» и весело махал им толстой рукой. Над распаренным лесом взвилась алая танагра, кругами взлетела ввысь, спустилась и села на дальнем лугу; на какой-то страшный миг Калверу померещилось, что там рядком лежат восемь искромсанных трупов и по траве течет кровь. Но видение исчезло. Конечно, это было вчера, сообразил он. Вчера ли? Тогда он начал вспоминать имя Хоббса, вспоминал несколько минут, но не вспомнил; посмотрел на часы и, обнаружив без всякой радости и удивления, что скоро девять, стал методически заводить их; потом он поднял глаза и увидел на обочине огромную фигуру Маникса.
— Вставай, — говорил Маникс. Голос у него был сорван, из горла выходил только скрип, шепот. — Поднимай задницу. Вставай, говорю.
Калвер остановился. В траве лежал солдат — толстый, обросший трехдневной щетиной. На его разутой, задранной кверху ноге вздувался волдырь, большой и мертвенно-серый, как поганка; солдат бережно снял с него лоскут кожи, под которым открылось огромное пятно нежного, девственно-розового мяса. Голос у солдата был деревенский, терпеливый:
— Не могу я больше идти с таким волдырем. Не могу, капитан, и все тут.
— Можешь, будь ты проклят, — сипел Маникс. — Я пятнадцать километров шел с гвоздем в ноге. Я шел — и ты сможешь. Вставай, говорю. Ты — солдат…
— Капитан, — мирно отвечал тот, — я же не виноват, что у вас гвоздь в сапоге. Я, может, и солдат и еще кто, но не дурак же я полоумный…
Капитан наступил на больную ногу и сделал быстрое неловкое движение, словно желая силой поднять солдата; Калвер схватил его за руку и исступленно закричал:
— Кончай, Эл! Кончай! Кончай! Хватит!
Он замолк, встретив тупой бешеный взгляд Маникса.
— Хватит! — сказал он спокойно. — Хватит. — И совсем тихо: — Все, Эл, хватит. Хватит с них.
Конец был близок, Калвер знал это наверняка. Колонна опять остановилась, люди лежали на раскаленной обочине. Он посмотрел на капитана: тот помотал головой и вдруг провел дрожащими пальцами по глазам.
— Ладно, да… да… — пробормотал он бессвязно и горестно, а Калвер почувствовал, что по щекам у него потекли слезы. Он так устал, что только одно мог подумать: бедняга Эл Маникс. Проклятье.
— Хватит с них, — повторил он.
Маникс отдернул руку от лица.
— Ладно, — прохрипел он. — Ладно, слышу. Хватит с них. Ладно, я тебя слышу. Пусть садятся. Я прав… делал… — Он замолчал, отвернулся. — К черту все.
Маникс заковылял прочь. Полковник стоял неподалеку, засунув большие пальцы за пояс, и внимательно разглядывал капитана. Сердце у Калвера упало камнем. Бедняга Эл, подумал он. Ты просто не мог победить. Старый, добрый, израненный медведище.
Если поражение и надломило его, он все же сохранил в себе ту искру жизни, которая позволит ему выстоять до конца, — ярость. Она не позволит сдаться. Так человек, которого гонят сквозь строй, материт и бесит своих палачей и падает лишь в конце шпалеры. Да, Калвер должен был понять это с самого начала — ярость его неодолима; костер, издавна тлевший в его душе, вспыхнул сегодня ночью. Огонь вышел из повиновения несколько часов назад, когда Маникс впервые бросил вызов полковнику, и теперь стало ясно, что в этом огне сгорят они оба. По крайней мере — один из них.
Калвер лежал ничком в траве и сквозь стук крови в висках услышал ледяной голос полковника:
— Капитан Маникс, будьте добры, подойдите сюда на минутку.
Калвер лежал ближе всех к нему. Оставалось пройти еще десять километров. Перекур был продлен до пятнадцати минут, потому что последние километры им предстояло пройти без остановки. Полковник отдал это распоряжение при Калвере.
— Еще одна остановка, — сказал он с кривой усмешкой, — и их никакими силами не поднимешь с земли.
Калвер застонал — очередная выходка садиста, но потом устало подумал, что полковник, скорей всего, прав. Наверно. Может быть. Кто знает? Он слишком устал, ему было все равно. С перекошенным лицом, зажмурив глаза от боли, к ним приближался Маникс. Он двигался довольно быстро, но невыносимо было наблюдать за его чудовищным ковылянием — за жуткими рывками, судорогами тела, тщетно пытавшегося подавить или хотя бы оградить, не затронуть огромные очаги боли. Позади него, на краю дороги, рядами лежали почти все его солдаты и ждали грузовиков. Они поняли, что Маникс смирился, и рухнули. Десять минут он равнодушно собирал тех, кто еще соглашался идти; их набралось меньше трети роты, твердокаменных служак, спортсменов и просто таких же, как Маникс, — готовых идти из одной лишь гордости и упрямства. Из ярости. Это была жалкая колонна, потрепанная и грязная; цепочка зеленых лиц, провалившихся, остекленелых глаз, ртов, разинутых в изнеможении; позади стояли остатки батальона — не больше двухсот человек. Маникс дотащился до полковника и встал — одна нога на носке, руки уперты в бока.
Полковник посмотрел на него пристально и бесстрастно. Маникс был уже не просто усомнившимся, а еретиком, и его ждало наказание. И все же в голосе Темплтона звучала почти родительская снисходительность, когда он медленно и очень тихо, так, чтобы не слышали остальные, сказал капитану:
— Капитан Маникс, я приказываю, чтобы вы сели на грузовик.
— Нет, сэр, — прохрипел Маникс. — Я кончу марш на ногах.
Вид у полковника был измученный, под глазами набухли серые мешки. Казалось, у него нет уже сил, чтобы изобразить обычную свою улыбку; напряженная, сгорбленная поза, согнутые колени выдавали человека со стертыми ногами, и Калвер, испытывая глубокое отчаяние, вынужден был признать, что полковник все же шел вместе с ними — где-то сзади, в хвосте, по причинам, лишь ему одному известным, но шел, — и только Маникс в своей слепоте мог не понять это.