Современная русская литература - 1950-1990-е годы (Том 2, 1968-1990)
Шрифт:
Тяга к гармонии, чувство святости природы, единство с родным миром, увы, не способны реально противостоять "ужасу ночи - прямо за окошком". Но они могут внести - хотя бы на время - покой в душу лирического героя. Рубцов понимает всю хрупкость этой антитезы. Но знанию он предпочитает веру. В этом смысле Рубцов острее и раньше многих выразил ту тягу к восстановлению религиозного мировосприятия, которая стала очень характерной тенденцией в конце века. М. Эпштейн писал о том, что после "оттепели" наша литература вступила в метафизическую фазу, и "в этой метафизической фазе. . . выделяется несколько периодов. Самый ранний - "тихая поэзия" и "деревенская проза", - с их первым чувством смирения, отрешения от "я", приниканием к вековому укладу. Но эта религиозность еще наивного, ветхого почти языческого образца,
Поэтика Рубцова - это по преимуществу поэтика стилизаций, ориентированных на фольклорно-песенные традиции. Достаточно обратиться к одному из его самых известных стихотворений - "В горнице", чтобы убедится в том, что вся поэтическая картина соткана здесь из к ишированных образов (ночная звезда, красные цветы, "ивы кружевная тень") с закрепленной за ними семантикой. Вообще-то стилизация таит в себе определенные опасности: традиционность образов, мотивов и иггонаций, их связь с широко распространенными в массовой культуре стереотипами грозит клишированностью образов, заезженностью мелодического строя и тривиальностью ритмического рисунка. Рубцову не всегда удается избежать этих опасностей.
Однако в принципе стилизация у Рубцова несет большую семантическую нагрузку. Фольклорно-песенная тональность голоса лирического героя становится свидетельством органической слитности его душевного строя с родным миром. И одновременно, такая стилизация - это демократический жест: готовность общаться с читателем на языке той культуры, которая глубоко укоренена в деревенском русском человеке. Больше того, рубцовская стилизация, ориентированная на национальные культурные традиции и святыни, становится способом реставрации чистого, просветленного, покойного состояния души.
В герое Рубцова конкретно-историческое есть ипостась не только национального, но и родового (всечеловеческого, вневременного). Он далек от злобы дня. Он мыслит свою судьбу в свете Вечности. И его элегический тон, и мотивы увядания, разрушения, ухода - все это носит вполне обобщенный характер, ибо воплощено посредством архетипических образов. Но сама актуализация элегического чувства (вопиюще, эдатирующе противоположного парадному оптимизму соцреализма), само открытие сути лирического конфликта, порождающего элегический пафос (конфликт между миром, где разрушены духовные устои, и человеческой Душой, жаждущей святости и умиротворения), все это было порождено временем. Рубцов одним из первых вскрыл главный, внутренний порок целой советской эпохи - это порок без-святости, безбожия (в смысле отсутствия интуитивно признаваемого нравственного закона), за развалинами северной деревни просвечивается образ руин духа. За кажущейся безыскусностью лирики Рубцова стоит вроде бы очень непритязательная личность - просто человек, плоть от плоти этого самого деревенского мира. А вот муки которые он переживает, это как бы обнажение той сердечной муки которая далеко выходит за пределы деревенского мира - муки одиночества, беззащитности перед хаосом жизни, муки богооставленности и щемящей тоски по святости и вере.
1. 2. От социального к экзистенциальному: путь Анатолия Жигулина
Несмотря на откровенную полемичность "тихой лирики" по отношению к поэзии "шестидесятников", между ними не было непроходимой стены. Тому свидетельство - творчество Анатолия Жигулина (1930 - 2000), которого считают одним из создателей "тихой лирики".
Свою нить исторической памяти он ведет, в отличие от Рубцова, не из легенд и преданий, а из собственной биографии: в 1949 году студент одного из воронежских вузов Анатолий Жигулин был арестован за участие в антисталинской подпольной организации "Коммунистическая партия молодежи", прошел Колыму и был освобожден только в 1954 году. (Обо всем этом он напишет впоследствии документальную повесть-воспоминание "Черные камни". ) Память о Колыме стала постоянным мотивом лирики Жигулина, но на каждой новой фазе пути поэта этот мотив поворачивался новой гранью.
Колымский опыт обусловил социальный пафос стихов молодого Жигулина, сблизив его тем самым с "поэтами-шестидесятниками". Однако, по сравнению с последними, его социальный пафос значительно трагедийнее.
Другое, причем наиболее существенное, отличие социального пафоса жигулинских стихов от поэзии "шестидесятников" состояло в преодолении лирического эгоцентризма, в своеобразной эпизации субъективного взгляда на мир: в обостренном интересе к Другим - лирической рефлексии на окружающий мир, извлечении нравственных уроков из поступков тех, с кем его свела лагерная судьба. Поэтому многие колымские стихи Жигулина сюжетны, эти сюжеты балладны по напряженности - в них человек встречается с роком (хотя бы в виде угрозы быть убитым конвоиром из-за "полпачки махры") и парадоксальны по разрешению конфликтных ситуаций. Наиболее известны из них "Кострожоги" (1963), "Я был назначен бригадиром", "Мне помнится рудник Бутугычаг", "Бурундук" (1964). Так, в стихотворении "Я был назначен бригадиром" герой вспоминает, как он, став маленьким начальником, "опьянен был этой властью". "И может, стал бы я мерзавцем", - безжалостно говорит он о себе, но кто-то из ребят предупредил: "Не дешеви!" ". . . И под полой его бушлата/ Блеснул/ Отточенный/ Топор!" Герой-рассказчик признается, что не угроза расправы, а страх потерять товарищей, лишиться их доверия подействовал отрезвляюще, и это стало одним из нравственных уроков на всю жизнь:
Друзья мои! В лихие сроки
Вы были сильными людьми.
Спасибо вам за те уроки,
Уроки гнева
И любви.
С середины 1960-х годов Жигулин, как и поэты-"шестидесят-ники", вступил в полосу духовного кризиса. В поисках устоев духа он обратился к онтологическим мотивам. С тех пор центральное место в его стихах занял образ родной природы - именно с этого момента его поэзия стала обретать черты "тихой лирики". У Жигулина образ родной природы лепится из нарочито неказистых подробностей, скромных цветовых оттенков:
Душой распахнутой приемлю
Седой от стужи березняк,
Морозом скованную землю
И дальний-дальний лай собак.
(1967)
Загорелась листва на березах.
Засветился в низинах туман.
И в предчувствии первых морозов
Помрачнел придорожный бурьян.
(1969)
. . . И по далеким дорогам
В памяти нежно пронес
Желтое поле над логом,
Тихо звенящий овес.
(1971)
Но, в отличие от Рубцова и других "тихих лириков", Жигулин придает теме родной природы масштабное философское звучание: эта неброская красота есть воплощение ни с чем не сравнимой ценности Жизни, с которой человеку рано или позно придется расстаться. Поэт ни на минуту не сглаживает трагизма осмысляемой коллизии. Герой стихов 1960-х годов даже бунтарски оглашает свою непримиримость с роковой обреченностью. Например, стихотворение "О, жизнь! Я все тебе прощаю. . . " (1965), где лирический герой перечисляет массу перенесенных бед и несчастий, завершается так: "Но даже горечь дней колымских/ Тебе я все-таки прощу. И только с тем, что вечно стынуть/ Придется где-то без следа, / Что должен я тебя покинуть, - / Не примирюсь я никогда".
Но по мере того как в поэтическом мире Жигулина раздвигалась, обретая все новые и новые подробности и краски, картина родной природы, происходило изменение тональности - бунтарские, "богоборческие" ноты стали вытесняться нотами элегическими. Такова тональность одного из самых лучших стихотворений Анатолия Жигулина, которое начинается поразительно емким и точным афоризмом: "Жизнь! Нечаянная радость. / Счастье, выпавшее мне", а завершается теплым, но не лишенным печали чувством: "Все приму, что мчится мимо/ По дорогам бытия. . . / Жаль, что ты неповторима, / Жизнь прекрасная моя". Это написано в 1976 году, но и спустя двадцать лет поэт спрессует то же чувство в двустишие: "Жизнь пронзительно прекрасна, / Только жаль - не навсегда".