Современная венгерская проза
Шрифт:
Глядя в сгущающуюся мглу за окном, Иза ломала голову, чем занять, какую пищу дать этой неуемной, обременительной, непонятным образом оставшейся по-юношески нерастраченной энергии, которая до недавнего времени вся уходила на Винце, настолько естественно и без остатка, что сам он этого даже не замечал. Познакомить ее с немногими своими друзьями — нет, об этом и речи быть не могло: политическая наивность матери, ее провинциальная откровенность лишь отпугнули бы их. Дела она ей дать не может, даже если бы и не знала, как нужно щадить это дряхлое тело: своей суетливой опекой старая нарушила бы сложившийся ритм ее жизни. «До чего слепая и требовательная любовь! — едва не стонала Иза. — До чего безжалостная! Неужели все, кто любит, любят вот так же, претендуя на каждый день, каждый миг твоей жизни?»
Перед ней вновь возник образ Антала; в необратимом потоке времени она лишь мысленным взглядом могла вызвать его из туманного далека. Она так и не научилась думать
Домокошу не расскажешь о том, как задыхается она в собственной квартире, бьется, как пчела в банке с медом, а руки матери тянут ее все глубже в вязкую массу, заклеивают ей рот густой, приторной сладостью. Домокошу нельзя о таком говорить: он это сразу опишет. Для него мир — только возможные темы. Иза вдруг сама поразилась, с какой антипатией думает она о профессии Домокоша.
В коридоре со звоном захлопнулась открытая створка окна. На улице поднимался ветер. Снова ничего она не придумала — только лишний раз пришла к выводу, что жить дальше так, как они живут, почти невозможно, это полная противоположность тому, чего она хотела, о чем мечтала. Дома, рядом с Винце, мать — пока Иза была еще девочкой, да и позже, когда стала женой Антала — казалась доброй феей, веселой и ненавязчивой, ее забота была приятна, создавала атмосферу надежности и уюта. «Видно, я постарела, — думала Иза ужасаясь. — Пока я жила там, я была молода и во многом нуждалась в ней, даже выйдя замуж; мать готовила, убирала, чинила Анталу белье. А теперь ей непонятно, что я совсем уже взрослая и больше не нуждаюсь в матери, — а она состарилась, ослабела, ей нужна опора, нужен совет. Если я и в самом деле хочу, чтоб она была счастлива рядом со мной, я снова должна стать для нее ребенком — тогда бы она смогла насытить свою потребность в заботе и, наработавшись за день, блаженно расслабиться к вечеру. Я сама притащила ее сюда, сама позвала жить со мной, я хочу, чтобы она жила долго и радовалась жизни. Но тогда я должна жить по ее понятиям. А мне не нужны ни бьющие через край чувства, ни чья-либо помощь — я хочу только тишины, я устала. Вынесет ли она это? Вынесу ли это я? Что же будет?»
В небе загрохотало. Надо бы переждать, пока пройдет гроза, но — что там с матерью? Нет, лучше вызвать такси и быстрее ехать домой; только бы приняли заказ. Старая и так все время боится за нее, если она еще задержится здесь, мать без памяти будет от страха, куда она подевалась. Иза терпеть не могла, когда о ней волновались; во время войны она часто носила в университет, в старом портфеле Винце, оружие и листовки, и, когда ее случайно останавливали проверить документы, она так дерзко смотрела в лицо полицейскому, что ее тут же отпускали. Антал, хотя и тревожился за нее, никогда не говорил ни слова, как бы поздно ни приходила она в университет, а ведь время было такое, что он имел все основания сходить с ума — где она, что с ней случилось; пока она пробиралась по затемненным улицам, ладонью пришлепывая на стены домов смазанные клеем листовки, случиться могло что угодно. Когда она в последнюю секунду, едва переводя дух, влетала в аудиторию на какие-нибудь вечерние практические занятия, Антал в крайнем случае лишь выговаривал ей: нетрудно представить, что за врач выйдет из столь неаккуратной студентки. Перед посторонними он держался с ней подчеркнуто холодно, даже грубо.
Она подошла к окну и глянула вниз. Час пик был в самом разгаре, сверху хорошо было видно, как город, и без того взбудораженный концом рабочего дня, близящимся началом спектаклей, вечерних программ, теперь, перед надвигающейся грозой, вдвойне заторопился и забурлил: к трамваям, автобусам стремился поток людей, так что сверху почти не видно было тротуаров и островков у остановок. Если такси не будет, до дома и за час не доберешься, да еще вымокнешь до костей. Старая, правда, в обед пыталась всучить ей нейлоновый плащ, но она не взяла, убежала так. Тогда еще вовсю светило солнце.
Иза набрала номер такси; каким-то чудом машина нашлась. Она торопливо собрала свою сумку: когда придет машина, надо уже быть внизу. На бегу еще раз взглянула в окно: такси вот-вот должно было вывернуть с площади. И вдруг сердце подпрыгнуло и заколотилось в груди. К остановке у института подъехал битком набитый трамвай; в ярком свете уличных фонарей видно было, как висящая на поручнях живая людская гроздь вдруг сотряслась, будто кто-то подсоединил к этой слипшейся массе электрический ток. Гроздь рассыпалась, из глубины ее выдралось что-то черное и, приземлившись неловко, принялось поправлять сбившуюся набок шляпку. Иза в ужасе узнала мать: та стояла внизу, испуганно и беспомощно озираясь; полы расстегнутого пальто развевались в порывах ветра. Какой-то мужчина взял ее под руку, перевел через дорогу на тротуар; старая едва осмелилась сойти на проезжую часть, в страхе оглядываясь на тормозящие машины. Мужчина что-то объяснял ей, пока они шли через дорогу. Иза помчалась вниз, на ходу кинув привратнику ключ; тот лишь голову успел повернуть ей вслед: прежде она никогда не уходила, не попрощавшись с ним за руку. Такси подкатило как раз в тот момент, когда старая переступила порог института и, столкнувшись с дочерью лицом к лицу, с сияющим видом протянула ей сетку, в которой поблескивал лиловый дождевик Изы.
В эту минуту на улицы, на дома и машины обрушился ливень, Иза едва добежала с матерью до такси. Старая сидела, опустив голову, выпрямив спину. Сияние на лице ее угасло. Иза взяла сетку у нее из рук, хлопнула дверцей такси.
— Ты такая заботливая, мать, — сказала она вежливо. Зря ты так старалась. Но все равно, большое спасибо.
Мать не ответила, глядя в спину шофера. В небе гремело. «Она, оказывается, ездит в такси, — думала старая. — Как все просто. Если погода плохая, берет такси и едет домой». Она чувствовала, как бьется сердце: беспорядочно, с глухим отзвуком боли. Путешествие в переполненном трамвае, в этой жуткой предгрозовой темноте, пронизанной огнями реклам, было ужасным. Но ужасней была терзающая ее тревога: что будет, если гроза застанет Изу на улице.
Иза сидела бледная, неразговорчивая. «Ездит на такси», — снова подумала старая. И взглянула на сетку. Такую старомодную, замызганную, некрасивую.
Не подозревая о намерениях друг друга, и Тереза, и Иза пытались как-то помочь старой. Тереза, которая в домработницы пошла из-за нехватки домашней работы, поначалу смотрела на старую враждебно, та была для нее лишь докучливой, неприятной старухой, которая путалась под ногами, совала нос не в свои дела, явно пыталась бросить тень на ее, Терезы, доброе имя. Тереза решила проучить старую, поставив ее на место — и проучила. Иза дала ей возможность взять блестящий реванш; больше старая не рисковала вставать у нее на пути. Но теперь, когда та уже не ходила за ней по пятам, не нарушала порядок в кухне, не лила воду на свеженатертый паркет, а сидела в своем кресле, глядя на Кольцо, которое, по всей видимости, ее не так уж и интересовало, — собственная победа скорее угнетала Терезу, чем радовала. Будучи неглупой женщиной, Тереза задумалась над тем, что раньше ей и в голову не приходило: что за тоненький волосок, должно быть, удерживает в земной юдоли эту почти восьмидесятилетнюю женщину, которую до сих пор так прочно привязывали к земле нескончаемые заботы, дела, ждущие решения, требующие ее рук и практической сметки; Тереза уловила что-то и из того бездонного отчаяния, которое никогда, правда, не выражалось в словах, но, невысказанное, еще сильнее тяготило душу этой, в первые дни такой шумливой, беспокойной, даже в горе своем такой деятельной женщины. Показав свою силу, Тереза почувствовала, что может быть и милосердной к старой — без всякого ущерба для своего авторитета, для своего места в доме.
Однажды утром она пришла с порожней сумкой — по-видимому, прямо из дома, не заходя на рынок — и сразу вошла к старой, которая испуганно обернулась к ней, пробормотала что-то и торопливо поднялась, полагая, что сегодня, вопреки обычаю, Тереза начнет уборку у нее в комнате и, значит, ей нужно перейти в комнату Изы. Она направилась было к двери.
— Не успела я сегодня купить продукты, — сказала Тереза. — Вы не могли бы сходить на рынок? Я тут написала, что нужно.
Тереза поразилась, с какой жадностью старая ухватилась за это предложение. У нее даже щеки горели от радости, когда она искала и надевала очки, чтобы суметь прочесть на рынке список. Бодро, почти не держась за перила, она спустилась вниз по лестнице, словно в ней обнаружился вдруг запас свежих сил и ей нипочем стали этажи. Тереза включила радио и, убирая комнаты, время от времени качала головой, коря себя: ах, глупая, и надо ей было это, сегодня наверняка позже кончит, чем обычно: пока еще старуха притащится домой — она бы уж за это время со всеми делами управилась.
Тереза как раз убирала комнаты, когда старая вернулась, купив все, что было в списке. Тереза поблагодарила ее за помощь, оглядела припасы, выложенные на кухонный стол, и в неслыханном своем великодушии спросила даже, не тяжела ли была сумка; потом принялась готовить. Старая, сияя, стояла в дверях кухни. Терезе не хватило духу ее прогнать, хотя она не выносила, когда за ней наблюдали: в таких случаях ей редко удавалось не порезать палец. И пусть бы, бедолага, еще принесла то, что надо, да где там: все самое дешевое, третьего сорта, мясо — жилы да кости, хоть сразу отдай собакам. Но она ничего не сказала; даже не поворчала. Старая некоторое время с благоговением смотрела, как превращаются в пищу сырые продукты, потом ушла к себе, еле живая от усталости — и безмерно счастливая.