Современная венгерская проза
Шрифт:
Промывание желудка.
Теперь уж я отчетливо разобрала, когда один санитар сказал другому: «Ну, эта набралась. Желудок накачался спиртом!» Мне сделали укол. Я видела это, но не чувствовала.
Много позже я ощутила, что дышать мне ни к чему, ведь это требует особых усилий. Я не переводила дыхания и легко парила в воздухе. Кто-то сказал: «Это конец». Мне было все равно. Между тем я не только слышала, но и понимала смысл сказанного. Конец так конец. Трень-брень, ну и что, как сказала бы Зизи. Мне даже пришло на ум: Зизи в Канаде. Apt. означает апартамент, то есть большая квартира. И фраза: «Поправка: если тигр хорошо прыгает и констелляция благоприятна, тогда не исключено, что вы натолкнетесь на такие носки, которые не бррр!» Парение. Кружение. В кружении уже было и то лицо. Божемоймагдика! В легком кружении мое лицо осязало то лицо. Я втянула в себя воздух и, хотя и с паузами, принудила себя дышать. Мое лицо осязало то лицо. Я не смела заснуть. Ибо что тогда будет с самым важным для меня на свете: дыханием?! Если я перестану дышать, мое лицо тоже перестанет осязать то лицо.
Всю ночь я хватала ртом воздух, пока наконец под утро не почувствовала, что теперь уже дыхание налаживается само
Тогда я заснула.
Проснулась я, наверное, очень поздно. Я опять видела все. Сперва белый железный остов кровати, потом окно, за окном деревья. Я долго смотрела на их ветви: дул ветер. Потом отвела взгляд в сторону.
— Дюла, — сказала я, и мне было странно слышать собственный голос. Я как будто ревела. — Боже мой, какая я, наверное, безобразная!
И тогда я снова ощутила то лицо близ своего. Я крепко прижала его к себе. Крепко-крепко прижала. Но ничего ему не нашептывала. Ни неуверенно, ни горячо. Да я и не смогла бы. Тогда я ревела по-настоящему.
Акош Кертес
Кто смел, тот и съел
Акош Кертес родился в Будапеште в 1932 году. Окончив среднюю школу, более десяти лет работал слесарем. Писать начал, находясь в самой гуще жизни, в рабочей среде. С 1958 года его произведения регулярно появляются в печати. В 1962 году вышел в свет первый сборник его рассказов «Будни». Примерно в это же время талантливый писатель, пополняя образование, поступает в университет. В 1965 году выходит его первый роман «Закоулок», а в 1971-м — роман «Макра», названный тогда венгерской критикой «книгой года». Его герой — могучий и органически добрый великан-рабочий, одаренный талантом и душевной чистотой, трагически окончивший свою жизнь на тяжком для всей страны перепутье пятьдесят шестого года, — останется в венгерской литературе одним из лучших портретов «несущей» силы общества.
43
Перевод О. Россиянова
Кертес пишет немного, каждое его произведение выношено, выписано с огромной сосредоточенностью. Неслучайно почти каждое из них обращает на себя внимание критики, привлекает читателя. Тепло были встречены его повесть «Именины» (1972), рассказ «Кашперек» (1973). Очевидный успех достался и на долю публикуемой сейчас на русском языке повести «Кто смел, тот и съел» (1978).
Главный герой четко определился в творчестве Кертеса с первых же его шагов в литературе. Писателя глубоко волнует человек «обычной» рабочей судьбы; под ровной и даже тусклой на посторонний взгляд поверхностью будней он умеет увидеть и убедительно показать сложнейший душевный мир людей, которые сами-то о себе думают меньше всего, но поступки их диктуются высоким нравственным мерилом. Кертес часто обнаруживает своих героев в ситуациях юмористических или трагикомических — но, выписав скрупулезно, детально весь комизм положения, он с редкой душевной проницательностью создает затем такую выразительную и значительную по глубине своей картину душевной жизни человека, что смешное почти неприметно отходит на второй план, выглядит маленькой, едва ли достойной внимания бытовой частностью, зато истинно человеческое проступает на ней с полной и непреложной очевидностью.
На русском языке выходили отдельные рассказы Кертеса в журналах и антологических сборниках.
Сдача первая,
или Два благородных мужа
— Неужели у вас хватит духу прибить ТАКОГО МАЛЯВКУ?
Слово вылетело, когда кулак Хайдика поднялся, — и теперь уже никак нельзя было его опустить.
Янош Хайдик весил больше девяноста кило и ростом был сто восемьдесят шесть сантиметров, а опередивший его со своим вопросом ханурик — чуть длинней полутора метров, и, что имеет к делу прямое отношение, Хайдик в тот день, в ту ничем не замечательную среду в начале лета, не поехал в свой вечерний рейс (хотя день был его, но какая-то там осечка вышла на автокомбинате) и около полдесятого, точнее, в двадцать один двадцать пять, заявился неожиданно домой, и, найдя дверь, как обычно, закрытой, а ключ (тоже как обычно) на вбитом в притолоку гвоздике, ничего не подозревая, открыл, вошел в переднюю, оттуда в комнату, где только ночник под оранжевым абажуром горел у изголовья, в чем опять-таки не было ничего удивительного: по средам к девяти двадцати пяти вечерняя программа кончалась и жена, выключив телевизор, ложилась еще немного почитать перед сном; но на сей раз с ней рядом лежал какой-то совершенно посторонний тип, и это было уже настолько неправдоподобно, настолько уводило от реальности, как в кино, а субъект вдобавок приподнялся на локте и осведомился, уставясь на вошедшего: «Это кто?» — натуральным, будничным почти голосом, и жена так же безразлично, будто между прочим, ответила: «Муж». Хайдик взревел или, лучше сказать, вытолкнул нечто сипло-нечленораздельное из глотки и двинулся к постели.
Все в жизни решает случай, мы же каждый раз склонны отыскивать закономерности, причины-следствия, и не оттого только, что такое уж умствующее создание человек, не может не объяснять необъяснимое, решать неразрешимое, а просто от неистребимой уверенности: все имеет свои резоны, — стоит их распутать, и вот она, суть вещей, а то и нить судьбы, у нас в руках. Хайдик представлял, однако, исключение, Хайдик был фаталист, а значит, покорно и не противясь (разве лишь поворчав себе под нос — себе-то под нос можно поворчать, хотя большого проку в том нет) принимал, что В КНИГЕ СУДЕБ НАПИСАНО; принимал как данность, которую не изменишь, то есть, с одной стороны, признавая логическую связь событий, но, с другой, не веря, будто можно на них повлиять.
И наверняка именно поэтому, когда кулак поднялся, чтоб ударить, в глубине его возмущенной души сквозь бурю ярости послышался и тихий циничный смешок (его собственный) и чей-то голос (тоже его) будто произнес: «Ну да, конечно», или «Ну вот», что на лапидарном языке водителя Яноша Хайдика означало выведенное нами выше, то есть, все это неслучайно, и кулак, увесистый и твердый, как пушечное ядро, завис над головой того ханурика (так как он, голый, щуплый, дрожащий, спросил, посинев и стуча зубами от страха, прикрывая думкой срам, неужто у него хватит духу прибить такого малявку), — и тот же голос повторил с издевкой: вот тебе, с тобой и не могло быть ничего другого; после двух лет безмятежно счастливого супружества ханурик обязательно должен был появиться в жениной постели, причем точь-в-точь такой: мозгляк и жалкий недомерок, на нем даже сердца не сорвешь, и теперь неизбежно придется стать общим посмешищем, хоть ты тут что хочешь. И кулак не опустился, поскольку Хайдик знал: ударь — мокрое место останется, и вдобавок боялся, не уголовной ответственности (о ней он не думал), а позора, как это он, здоровый как бык, прибил такого замухрышку, крысенка паршивого, даром что малявка этот (который, как позже выяснилось, звался Бела Вукович) уже выскочил из постели, из-под бока у жены, все выставляя перед собой подушку. Хайдик просто не мог теперь ударить, потому что пожалел, сам словно ощутив всю его беспомощную тщедушность, всю болезненность своего костоломного удара, — не мог причинить другому боль, ибо не затем же создает господь-бог (или, скорее, природа, бога ведь нет) таких вот бегемотов, такие слоновьи туши, чтобы меньших обижать, наоборот, их надо защищать, а себя, свою грубую силищу обуздывать. И вполне естественным, то есть долженствующим быть по логике вещей, счел Хайдик, что поток его негодования, встретив преграду, которую он сам с редкостным самообладанием воздвиг перед ним, изменил свое направление и понес его в обход кровати, дабы схватить за руку жену и, вытащив, отдубасить честь по чести и по заслугам (и чтобы совсем уж дураком не выглядеть, — не перед другими, так перед собой); но поскольку Йолан крепкая, ладная баба была, ему под стать, грудастая и задастая (из тех, кого мужики после безуспешных подходцев с неутоленной завистью величают «кобылой») и, на его счастье, не оборонялась, оказавшись (тоже на его счастье) не голой, как подсказывало Хайдику оскорбленно бушующее воображение, а в рубашке, трогательно обрисовывавшей изгиб спины, и с распущенными волосами, которые густым каштановым шатром затеняли лицо, вдобавок заслоненное рукой, кулак его только глухо стукнулся между лопаток, и ни увечья, ни перелома не произошло; Йолан тоже ведь не пальцем делали, она в лучшие годы копье метала (сам же Хайдик гири подымал, серьезные надежды подавая в этом виде спорта, пока не бросил выступать из-за плоскостопия), — тело словно литое, никакого удовлетворения от такого удара, по щекам бы надавать, да руки ее мешают и волосы, и ярость Хайдика иссякла; униженный и уничтоженный, плюхнулся он в беспросветной тоске на край кровати, и на минуту наступила тишина.
Откинув тяжелые темные волосы, Йолан с высоко поднятой головой отступила к гардеробу, — ни тени раскаяния, испуга или намерения извиниться, только гнев, холодное презрение сверкали в ее глазах, когда при виде явного бессилия Хайдика она вскричала: «Ну, убивай, что же ты не убиваешь?» И Янош Хайдик смотрел, молча, с горечью взирал на свою обожаемую полноликую Йолан, в миндалевидные карие очи, обычно такие теплые; взирал со странным чувством: этого ее лица он еще не видал, а если видел, обращалось оно раньше не к нему, и оставался сидеть, понуро, потерянно, точно побитая собака, одного боясь, — как бы не разреветься.
— Ну, что же ты меня не убиваешь? — повторила Йолан, но он только дернул плечом вместо ответа.
Хайдик был человек немногословный и тяжелодум; но сложное, смешанное чувство обреченности, печали и беспомощности, которое на него нахлынуло, ощущение «ТАК МНЕ И НАДО» ему едва ли удалось бы выразить, будь он даже речистей Белы Вуковича, который под сурдинку успел тем делом натянуть брюки и майку — и о котором Хайдик начисто позабыл. Настолько, что тому, пока шофер сидел в тоскливом отупении на краешке кровати под ледяным взором Йолан, с лихвой хватило бы времени собрать свои манатки и слинять незаметно, предоставив самим супругам расхлебывать заваренную им кашу. Но Вукович, потому ли, что совесть заговорила или ища ретирады достойней постыдного, хотя спасительного бегства, либо по другой причине (как знать?), не воспользовался напавшей на великана апатией и в майке, босиком, но, принимая в расчет ситуацию, довольно самоуверенно обратился к нему с настоятельной просьбой — женщину (Йолан то есть) не убивать, ибо виной всему — он.
Господи Иисусе, до чего же наглые прыщи вскакивают иногда на бедной нашей Земле! Ведь Хайдик понимал прекрасно (зная, что и прыщик понимает): не тронет он теперь ни Йолан, ни эту ходячую бородавку, ибо упустил момент, как всегда в жизни упускал. И через силу привстав, ухватил подонка за брючный ремешок и поднял одной рукой, чтобы тряхануть, по крайней мере, как следует, но и того не получилось: брючный ремень опоясывает тело, как известно, гораздо ниже центра тяжести, и подонок по всем законам физики чуть не перекувырнулся, цепляясь за Хайдикову шею, ровно малый ребенок. Хайдик ощущал на своем лице его дыхание, сознавал его полнейшую беспомощность и, опять устыдясь, выпустил ремень, — и шпендрик растянулся на полу, громко стукнувшись о притолоку головой. «Убил!»- взвизгнула Йолан, и на минуту опять воцарилась тишина. Вукович не шевелился. «Или зашиб?» — встрепенулся Хайдик, совсем этого не желавший. «И не думал убивать, — пробурчал он, — сама прекрасно знаешь, пусть убирается, да поживей». При этих словах Вукович вскочил, опасливо косясь, не схлопотать бы под зад коленкой, — подхватил ботинки, рубашку, сгреб по-быстрому мелочь со стола: часы, документы, связку ключей, от машины в том числе. «Ага, он с машиной, — отметил про себя Хайдик, — мог и этим купить. И часы предварительно снял, вот мерзавец; в точности как я, пряжкой чтобы не оцарапать». И от этой мысли погрузился снова в глубокую тоску, глядя на Йолан, в чьих глазах засветилась легкая тревога: не пришлось бы отвечать, оставшись с мужем наедине.