Современный швейцарский детектив
Шрифт:
— Господин доктор Буркхард, мы обязаны ждать дальше, другого выхода нет. Только ждать, ждать и опять–таки ждать. Если вы предоставите в мое распоряжение шестерых человек и радиоаппаратуру, я думаю, этого будет достаточно.
Прокурор в испуге воззрился на моего бывшего помощника. Он ожидал чего угодно, только не этого. Он как раз собирался отвести душу, теперь же он несколько раз судорожно глотнул, провел рукой по лбу, круто повернулся и зашагал по сухой листве, а затем вместе с Хенци скрылся в лесу. По моему знаку за ними последовал и Феллер.
Мы с Маттеи остались вдвоем.
— А теперь слушайте, — рявкнул я, твердо решив образумить его и кляня себя за то, что сам поддерживал эту дурацкую затею. — Вы же видите, операция провалилась. Мы прождали больше недели, и никто не явился.
Маттеи не ответил ни слова, только внимательно и настороженно огляделся по сторонам. Потом направился к опушке, обошел всю прогалину и вернулся назад. Я по–прежнему стоял на мусорной куче, по щиколотку в золе.
— Девочка его ждала, — заметил он.
Я отрицательно покачал головой, принялся возражать:
— Девочка приходила сюда, чтобы побыть одной, посидеть с куклой у ручья, помечтать, спеть «Сидела Мария на камне». А мы произвольно истолковали ее поведение как ожидание.
Маттеи внимательно выслушал меня.
— Но от кого–то она получила ежиков, — упрямо настаивал он.
— Верно, Аннемари от кого–то получила
Маттеи и на этот раз ничего не ответил. Он опять направился к опушке, обошел всю прогалину, что–то поискал в груде листвы и, очевидно ничего не найдя, вернулся ко мне.
— Как вы не чувствуете, это место просто создано для убийства! Лично я и дальше буду ждать, — заявил он.
— Все это ерунда, — ответил я. Мне стало жутко, противно, меня знобило от усталости.
— Он должен сюда прийти, — повторил Маттеи.
— Вздор! Чушь, идиотский бред! — завопил я, потеряв терпение.
Он даже и не слушал.
— Пойдемте на заправочную станцию, — сказал он.
Я был рад, что можно наконец сбежать с этой злополучной прогалины. Солнце уже садилось, тени вытянулись в длину, необозримая долина пылала червонным золотом, над ней синело небо; но мне все это опостылело, мне казалось, будто меня всадили в гигантскую аляповатую открытку. Дальше началось кантональное шоссе, замелькали автомобили, открытые машины, в них — пестро одетые люди, богатство, которое катило туда–сюда. Все это было донельзя пошло и глупо. Мы подошли к заправочной станции. Возле бензоколонки, дожидаясь меня в моей машине, снова уже дремал Феллер. На качелях сидела Аннемари и снова пела дребезжащим голоском «Сидела Мария на камне», а прислонясь к дверному косяку, стоял парень, должно быть рабочий с кирпичного завода, в расстегнутой на волосатой груди рубахе, с сигаретой во рту и с наглой ухмылкой. Не обратив на него внимания, Маттеи прошел в ту комнату, где мы уже однажды сидели с ним; я поплелся следом. Он поставил на стол водку и наливал себе рюмку за рюмкой, а мне так все опротивело, что я не мог даже пить. Хеллер не появлялась.
— Нелегко мне будет справиться со всем, — начал Маттеи. — Впрочем, до прогалины не так уж далеко… Или вы считаете, что лучше ждать здесь, у бензоколонки?
Я ничего не ответил. Маттеи шагал из угла в угол, не смущаясь моим молчанием.
— Досадно только, что Хеллерша и Аннемари все знают, — заметил он. — Но это как–нибудь утрясется.
Снаружи громыхали машины, плаксивый голосок тянул: «Сидела Мария на камне».
— Я ухожу, Маттеи, — сказал я.
Он продолжал пить, даже не взглянув на меня.
— Буду ждать то здесь, то на прогалине, — решил он.
— Прощайте, — сказал я, вышел из комнаты, из дому, прошел мимо парня, мимо девочки, кивнул Феллеру, он встрепенулся, подъехал ближе и распахнул передо мной дверцу машины.
— На Казарменную, — приказал я.
28
— Вот я и рассказал вам ту часть этой истории, в которой существенную роль играет бедняга Маттеи, — продолжал повествование бывший начальник кантональной полиции.
(Тут прежде всего уместно будет пояснить, что наше путешествие Кур — Цюрих давным–давно окончилось, а теперь мы со стариком сидели в неоднократно им с похвалой помянутой «Кроненхалле» и занимали раз навсегда им облюбованный столик под картиной Гублера, сменившей картину Миро; и обслуживала нас, разумеется, Эмма, и мы уже съели подвезенное на столике мясо по–милански, что, как известно, тоже входило в привычки старика — почему бы их не уважить? — время теперь близилось к четырем часам, и после «кофе с дымком», как окрестил старик свою страстишку курить за черным кофе гаванскую сигару, когда вслед за тем подали r'eserve du patron, он угостил меня второй порцией яблочного торта. Далее, писательской честности ради и ремеслу в угоду, следует дать чисто техническую справку: разумеется, я не всегда дословно передавал рассказ старого говоруна; помимо того что и беседовали мы, конечно, на швейцарско–немецком наречии, я еще имею в виду те места его повествования, где он рассказывал не со своей точки зрения и не о пережитом им лично, а объективно излагал события как таковые. Например, в той сцене, когда Маттеи дает свое клятвенное обещание. В таких местах приходилось активно вмешиваться, строить и перестраивать, причем я всячески старался ни на йоту не извращать фактов, а лишь обработать материал старика согласно законам сочинительства, чтобы сделать его пригодным для печати.)
— Конечно, я еще не раз наезжал к Маттеи, — так возобновил он свой рассказ, — и все больше убеждался в том, что он был не прав, считая разносчика невиновным, ибо в последующие месяцы и годы ни одного подобного убийства не произошло. Не буду распространяться, вы сами видели: человек сошел на нет, спился, свихнулся окончательно; ни помочь ему, ни изменить что–либо было невозможно. Парни уже не напрасно бродили и зазывно свистели вокруг заправочной станции — там шел дым коромыслом. Граубюнденская полиция произвела несколько облав. Мне пришлось начистоту поговорить с коллегами в Куре, после чего они стали на все смотреть сквозь пальцы, а то и вовсе закрывали глаза. В догадливости им никогда нельзя было отказать. Так оно и пошло своим роковым путем, а в результатах вы могли удостовериться сами во время нашей поездки. Все это крайне прискорбно, тем более что и девочка, Аннемари. пошла по материнским стопам. Возможно, толчком послужило то, что несколько организаций ретиво занялись ее спасением. Девочку помещали в приюты, а она неизменно убегала оттуда на заправочную станцию, где Хеллерша два года назад открыла этот убогий кабак; черт ее знает, у кого она выманила разрешение; так или иначе, это окончательно решило судьбу девочки. Она пустилась во все тяжкие. Четыре месяца тому назад она отбыла годичный срок в исправительном заведении, но урока из этого не извлекла, как вы могли убедиться. Не стоит об этом и говорить. Однако вы, надо полагать, давно уже недоумеваете, какое отношение мой рассказ имеет к той критике, которой я подверг ваш доклад, и почему я назвал Маттеи гениальным. Оно и понятно. Вы, естественно, скажете, что оригинальная догадка не всегда бывает правильной, а тем более гениальной. И это верно. Я даже представляю себе, как это все оборачивается в ваших писательских мозгах. Лукаво подмигивая, вы мысленно говорите себе, что достаточно доказать правоту Маттеи, устроив так, чтобы он поймал убийцу, и вот уже готов отменный роман или сценарий. Ведь писательская задача в том и состоит, чтобы умелым поворотом прояснить события, — тогда сквозь них забрезжит и станет явственнее высший смысл произведения, мало того: такой поворот в сторону успеха Маттеи сделает моего непутевого детектива не только интересной, но в некотором роде библейской фигурой, эдаким современным Авраамом по силе веры и надежды, а история о том, как некто, веря в невиновность виноватого, разыскивал несуществующего убийцу, из бессмысленной превратится в историю глубокомысленную; творческий полет мысли сделает виновного разносчика невинным, несуществующего убийцу существующим, и факты, которые осмеивают силы человеческого разума и человеческой веры, возвеличат эти силы;
Итак, мой рассказ мог бы кончиться на очень грустной ноте, на самом банальном из всех возможных «решений». Что ж, случается и такое. Самое худшее тоже порой соответствует истине. На то мы и мужчины, чтобы считаться с этим, а главное — понять, что мы лишь тогда не потерпим краха в борьбе с бессмыслицей, которая естественным образом проявляется все явственнее, все сильнее, лишь тогда сможем мало–мальски уютно устроиться на нашей земле, если смиренно включим в наше мышление эту бессмыслицу как фактор, которым нельзя пренебрегать. Наш разум весьма скудно освещает окружающий мир. В сумеречной сфере, у самого его предела, гнездится все сомнительное и парадоксальное. Боже нас упаси воспринимать эти призраки как нечто существующее «в себе», вне пределов человеческого духа, скажу больше: не надо бояться впасть в ересь и посмотреть на эти темные силы как на поправимый изъян, из–за которого мы склонны судить мир с позиций ханжеской морали, ибо иначе это означало бы, что мы пытаемся утвердить понятие непогрешимого разума, а именно его непогрешимое совершенство будет для него пагубной ложью и признаком вопиющей слепоты. На меня же не пеняйте за то, что я свой складный рассказ прервал этими комментариями. Я знаю сам, они небезупречны с философской точки зрения. Но будьте снисходительны к старику, которому хочется осмыслить свой житейский опыт, пускай даже его домыслы покажутся вам наивными: но я хоть и служил в полиции, все–таки стараюсь быть человеком, а не бараном.
29
Так вот, в прошлом году, и, конечно, опять в воскресенье, мне, по вызову одного католического священника, предстояло посетить кантональную больницу. Это было незадолго до моего выхода на пенсию, я дослуживал последние дни, и делами, собственно, занимался мой преемник, не Хенци — несмотря на свою Хоттингер, он, к счастью, этого не добился, — а человек незаурядный, добросовестный, обладающий отнюдь не казенной человечностью, который мог быть только полезен на этом посту. Мне позвонили прямо домой. Я решил поехать на вызов, только потому, что речь шла о каком–то важном сообщении, которое пожелала мне сделать умирающая женщина, — такие случаи нередки в нашей практике. Стоял ясный, но холодный декабрьский день. Все кругом было голо, уныло, тоскливо. Можно завыть, глядя на наш город в такие минуты. А навещать умирающую — совсем уж последнее дело. Неудивительно, что я несколько раз довольно угрюмо прошелся в парке вокруг Эшбахеровской арфы, но потом все–таки потащился в больницу. Госпожа Шротт, терапевтическая клиника, частное отделение. Палата выходила окнами в парк. Она была полна цветов, роз, гладиолусов. Гардины были приспущены. Косые солнечные лучи падали на пол. У окна сидел дюжий патер с красным мясистым лицом и нечесаной седой бородой, а в постели лежала старушечка с морщинистым личиком, с реденькими, белыми как лунь волосами, неправдоподобно хрупкая и, судя по обстановке, неизлечимо богатая. У кровати стоял какой–то сложный агрегат, по–видимому медицинский прибор, к которому вело множество резиновых трубок, выходивших из–под одеяла. Работа этого аппарата находилась под бдительным надзором сестры милосердия; через определенные промежутки времени сестра молча и с сосредоточенным видом входила в палату и через такие же равномерные интервалы вынуждала нас прерывать разговор. Это обстоятельство не мешает отметить с самого начала.