Сойка - пересмешница (др. перевод)
Шрифт:
Не знаю, долго ли наши гостеприимные хозяева намерены мириться с моим полнейшим пренебрежением к пунктуальности и правилам, столь ими любимыми, но пока что меня никто не трогает. Чего ждать от человека, страдающего «психической дезориентацией»? (Такой диагноз значится на пластиковом медицинском браслете у меня на руке.) Впрочем, рано или поздно моим вольным блужданиям придет конец. Да и с Сойкой надо что-то решать.
С посадочной площадки, наматывая лестничные марши, мы с Гейлом спускаемся в отсек 307. Лифт тоже есть, вот только он слишком напоминает тот, который поднимал меня на арену. Мало приятного проводить столько времени под землей, однако сегодня, после той жуткой
У двери с номером 307 я останавливаюсь. Сейчас начнутся расспросы...
— Что мне им говорить о Двенадцатом? — обращаюсь я к Гейлу.
— Вряд ли им нужны подробности. Сами видели, как все горело. Думаю, они больше волнуются за тебя. — Пальцы Гейла касаются моего лица. — И я тоже.
На секунду я прижимаю его ладонь к своей щеке.
— Я справлюсь.
Потом делаю глубокий вдох и открываю дверь. Мать и сестра дома. Сейчас 18.00 — Анализ дня, полчаса отдыха перед ужином. В глазах у них забота. Будто в душу хотят заглянуть. Прежде чем кто-нибудь успевает произнести хоть слово, я открываю сумку, и вместо анализа дня у нас 18.00 — Обожание кота. Прим сидит на полу и со слезами на глазах нянчит этого жуткого котищу, а тот урчит, изредка прерываясь, чтобы шикнуть в мою сторону. Особенно уничижительным взглядом он меня награждает после того, как Прим повязывает ему вокруг шеи синюю ленточку.
Мама прижимает к груди свою свадебную фотографию, потом ставит ее на казенный комод, рядом кладет справочник растений. Я вешаю на стул отцову куртку. На мгновение кажется, будто мы снова дома. Все-таки не зря я смоталась в Двенадцатый.
18.30. Мы идем в столовую на ужин, когда на руке Гейла пищит телебраслет — штуковина, похожая на большие наручные часы, но может принимать текстовые сообщения. Телебраслеты — редкость. Их выдают в качестве поощрения тем, кто особенно значим для дела революции. Гейлу этот статус присвоили за спасение жителей Двенадцатого дистрикта.
— Нас с тобой вызывают в штаб, — говорит он мне.
Я плетусь в нескольких шагах позади Гейла, готовясь к очередной промывке мозгов. Вот и штаб — зал заседаний военсовета, оборудованный по последнему слову техники. Тут и говорящие стены со встроенными компьютерами, и электронные карты, показывающие перемещения войск в различных дистриктах, и гигантский прямоугольный стол с замысловатыми приборными панелями — мне до них лучше не дотрагиваться. Останавливаюсь в дверях, никто не обращает на меня внимания. Все собрались в дальнем конце зала у телевизионного экрана, по которому круглые сутки идут передачи из Капитолия. Я уже думаю, не улизнуть ли потихоньку, как вдруг Плутарх, чья массивная фигура загораживала мне телевизор, поворачивается и энергично машет рукой — скорее сюда! С неохотой подхожу ближе. Что там может быть интересного? Всегда одно и то же: военные сводки, пропаганда, кадры бомбежек Двенадцатого дистрикта. Ясная демонстрация того, что нас всех ждет. На таком фоне появление Цезаря Фликермена, вечного ведущего Голодных игр, с раскрашенной физиономией и в блескучем костюме выглядит почти ободряюще. До тех пор пока камера не отъезжает, чтобы показать гостя программы. Это — Пит.
У меня перехватывает дыхание, и я судорожно, со стоном хватаю ртом воздух, будто в последний момент, когда легкие уже разрываются болью от недостатка кислорода, вынырнула из-под воды. Пробившись к самому телевизору, касаюсь ладонью экрана. Вглядываюсь в глаза Пита, пытаясь уловить в них боль, тень страданий, которым его подвергали. Я ничего не нахожу. Вид у Пита не просто здоровый — цветущий. Гладкая, румяная кожа без единого изъяна, как после полной регенерации. Взгляд, движения — спокойные и уверенные. Ничего общего с тем избитым, окровавленным юношей, что виделся мне в кошмарах.
Цезарь усаживается поудобнее в кресле напротив, долго смотрит на Пита.
— Привет, Пит... С возвращением!
Губы Пита трогает легкая улыбка:
— Готов спорить, Цезарь, ты был уверен, что больше меня не увидишь.
— Признаюсь, ты прав. В тот вечер перед Квартальной бойней... кто бы мог подумать, что мы еще встретимся?
— У меня, по крайней мере, такого и в мыслях не было.
Цезарь слегка подается вперед:
— Думаю, все прекрасно знают, что было у тебя в мыслях. Пожертвовать собой ради Китнисс Эвердин и вашего ребенка.
— Именно так. Просто и ясно. — Пальцы Пита обводят узор на мягкой обивке подлокотника. — Только у других тоже были свои планы.
«Еще как были, — мысленно соглашаюсь я. — Значит, Пит обо всем догадался? Что повстанцы использовали нас как пешки в своей игре. Что меня с самого начала планировали спасти. И наконец, как наш ментор Хеймитч Эбернети предал нас обоих ради цели, которая его якобы совершенно не интересовала».
Пока длится пауза, я замечаю морщинки между бровями Пита. Да, он догадался, Или ему рассказали. Однако Капитолий не убил его и даже не наказал. Такого я не решалась представить себе в самых смелых мечтах. Я не могу на него наглядеться. Пит — цел, невредим, здоров телом и духом. Осознание этого растекается по моим жилам подобно морфлингу, который мне колют в госпитале, и боль, мучившая меня вот уже несколько недель, отступает.
— Не мог бы ты рассказать зрителям о последней ночи на арене? — просит Цезарь. — Это позволило бы многое прояснить.
Пит согласно кивает, но с рассказом не торопится.
— Та ночь... Последняя ночь... Что ж, тогда для начала пусть зрители попробуют представить, что испытывает трибут на арене. Ты — букашка под колпаком с раскаленным воздухом. Кругом джунгли... зеленые, живые. Гигантские часы, отсчитывающие, сколько тебе осталось. Тик-так, тик-так. Каждый час — новое испытание, одно кошмарнее другого. Шестнадцать смертей за последние два дня. Некоторые погибли, защищая тебя. Если так пойдет дальше, оставшиеся восемь не доживут до утра. Кроме одного. Победителя. И ты сделаешь все, чтобы им стал другой.
Меня окатывает потом при воспоминании. Рука безвольно соскальзывает с экрана. Питу не нужно кистей и красок, чтобы живописать Игры. Он прекрасно обходится словами.
— Когда ты на арене, остальной мир для тебя не существует, — продолжает он. — Все, что ты любил, стало таким далеким, что его как бы и нет. Розовое небо, монстры в джунглях, трибуты, жаждущие твоей крови, — только это по-настоящему реально и имеет значение. Хочешь ты или нет, тебе придется убивать, потому что на арене у тебя лишь одно желание, и плата за него высока.
— Плата — твоя жизнь, — говорит Цезарь.
— Нет, гораздо выше. Убивать ни в чем не повинных людей... Это... это — отдать все ценное, что в тебе есть.
— Все ценное, что в тебе есть, — негромко повторяет Цезарь.
Студию заполнила тишина, и я чувствую, как она растекается по всему Панему. Целая нация приникла к экранам. Никто прежде не говорил о том, каково это — быть трибутом.
— И ты цепляешься за это желание, как за последнее, что у тебя осталось своего, — продолжает Пит. — В ту последнюю ночь мое желание было спасти Китнисс. Я не знал о повстанцах, но чувствовал — что-то не так. Все чересчур запуталось. Я жалел, что не убежал с ней днем, как она предлагала. Но в тот момент это было невозможно.