'Союз Сердец, Разбитый наш роман' (фрагмент)
Шрифт:
Особенно в правоте папаши.
Но не глаза, а пули.
Нейтральным голосом я попросил обратно свои письма. Пачка была приготовлена заранее. Сразу потеряв к письмам интерес, отбросил на стол. Схватил, стал целовать. Она отступала под напором. Мы повалились на тахту. Платье знакомо было мне по общежитию. Серо-голубое - пупырчатый такой на нем узор. Вязаный поясок. Который я так и оставлял завязанным, проры-ваясь снизу. Она не давалась. Но вырваться во гневе - тоже. Сопротивлялась, но притягивала. Диалектика эта разрешилась взаимным действием, которое по непристойности превзошло все, что было между нами в МГУ. Когда-то, в третьем классе, ломал себе голову над фразой, вычитанной во взрослом издании Рабле: "Частенько составляли они вместе животное о двух спинах и весело
Приоткрытый ротик с размазанной помадой. Разрумяненность, расслабленные веки, поволо-ка. Вместо свинца проглянула вдруг бледная голубизна. Вид был, что однозначно, удовольствия. Сын тьмы, даже на третьем году активности про клитор знал я только то, что есть такой. Имеет место. Так же, как кливер, клипер или клирос. Но что это такое? Для чего?
Вдруг сразу понял. Вдруг - и все. Природу загадочной холодности отнюдь не прибал-тийской, как оправдывал...
А пистолет был под рукой.
Когда повернулся, она с негромким: "Самовзвод..." поднялась в чулках с дивана прямо на ствол. Который я оттянул, впустив патрон, мне показавший на прощанье капсюль.
– Как сделал Кляйст...
Романтик - который сначала Генриетту свою в сердце, а после себя в рот. "Зарубежку" XVIII века мы сдавали вместе, так что лишних слов было не надо. Она опустила глаза, отстегнула часики отбросила и сжала себе. Правильно.
Время наше истекло...
* * *
Больше года был в плену у своего невежества. Незнание, конечно, не оправдывает.
И все же: откуда было знать?
При первом свиданьи в холле на диване я расстегнул халатик снизу до ключиц. Лифчик держался только на бретелях, и под моими стиснутыми пальцами (минус большой) трусы промокли от лобызания груди, а я все не решался извлечь. Откладывал - чтоб не повергнуть в ужас прежде времени. И упустил момент! Вдруг вырвалась и, каблучками пантуфель шлепая, умчалась коридором.
Прихватив пишущую, я удалился в умывальник, где начал гулко щелкать, потом недоумен-но стал нюхать пальцы, затем и клавиши... На морепродукты, что ли, перешел сосед-индус? Когда дошло, впал в умиление и сублимацию. Послание положило начало затяжному эпистоляр-ному периоду - вместо свиданий в холле. Избегая угрозы, так сказать, вторжения, рижанка предпочитала любовь в машинописном виде. И эту любовь я ей писал - из комнаты в комнату. По диагонали. Из 403-й в их 415-ю.
И дописался-таки: любимая сдалась. Сломалась неожиданно. Настолько внезапно, что сдача совершилась не на ее кровати - на соседкиной. Какой именно, не знаю: там у нее три, включая бедную Распопову, но в тот вечер не было ни одной.
В кино ушли.
На Клода Лелюша.
Через месяц заявила, что сделает аборт. Не понял. "Ты беременна?" Кивнула. "От кого?" - "А ты как думаешь?" - "Нет!" - крикнул я, одновременно возникая против всего: против убийства по намеченному плану. Против невероятной вероятности, что все это получилось с одного-единственного раза, который продолжался не дольше, чем у Анны с Вронским - момент столь же невразумительный и так же скомканный. Против вторжения ужасных сил Воспроизвод-ства в наш коридорный маленький роман. Ну, почему он не остался всецело письменным? Кому был нужен этот сбой в реальность? В глумливо циничную реальность преждевременной - поскольку настоявшейся - эякуляции и слишком "плодной" матки...
Я убивался: был тогда толстовец, и не просто в смысле курсовой по "диалектике души". Непротивленец. Комара не мог прихлопнуть. Отговаривал безумную, писал ей ночи напролет. Безотносительно от обстоятельств было жалко...
Мой ребенок!
В конце ноября она его убила. О чем информировала на том же темно-зеленом диване, который для повышения интима был повернут спиной к прочему холлу, лицом к окну. Стекло заливал ливень, на глазах переходящий в лед. Сигареты всех
– природы своей любимой представить я себе не мог, никто не прояснил, я находился в темноте, во власти тьмы (возможно, необходимое условие для, так сказать, любви! Sine qua non!) Я не знал (хотя смутно что-то брезжило), что после ночных свиданий в этом холле убегала она от меня на заранее подготовленные, что у нее всегда в резерве был свой источник самодостаточности: клитор. Тогда как цель мужских и честных моих домогательств для нее не означала ничего. "0"! Зеро! Пустота. К тому же, чреватая угрозой, которая в нашем случае сбылась - и могло ли быть иначе?
Впрочем, этому "зеро" благодаря, женщине в этой жизни можно найти место. Новые ее знакомые, к которым я безумно ревновал, годились второкурснице в отцы и предлагали замужество с пропиской. Москвичи, автоводители, серьезные мужчины - и даже не без ореола оппозиционности. Какой-то режиссер, отправленный "на полку". Какой-то главный редактор, не выходящий из запоя по поводу начала ресталинизации, но главным образом из-за того, что сняли с журнала за публикацию на задней внутренней обложке невиннейшего ню: прибалтийского, кстати сказать...
Декабрьским утром - невероятным, арктическим каким-то - по пути на фак меня вдавило в автобусе в попу Распоповой. Извинившись, спросил: "А Инга где?
– Ангина!"
От метро "Университет" порожняком вернулся в Пятый корпус.
Она открыла и, не удивившись, пошла обратно в койку. В шерстяных носках. В халате и сорочке. Молчала, слушая, как раздеваюсь. Я тоже молчал. А что тут скажешь? Все равно аборт?
Этот второй наш раз - последний - совершался под ожесточенный щебет воробьев, которые, чтоб не замерзнуть на лету, расклевывали сквозь кальку сало, вывешенное соседкой за окно. Обмороженное так, что занавешиваться не было нужды. Пружиня ладонями об матрас и сетку, я - косо уронивши чуб заглядывал туда, где это совершалось. Так и не увидел ничего, помимо бледно-розовых шелковых складок. Опущен был занавес! Но за кулисами там ощущалась воспаленность. Не от страсти: действительно, была температура. Ко мне метнулась рука с казенным полотенцем, которое затем было вырвано и сунуто под матрас. Облокотясь, подлег, но глаз она не открывала. Внутренне гримасничая, прошептал: "Тебе было хорошо?" Не ответила. Возможно, что забывшись. Губки были обметаны жаром. Дверь была заперта. Коридор за ней пуст. В общежитии царила тишина, которую подчеркивали ненасытные воробьи. Зажигались узоры на стекле - в малиновом дыму над двухэтажным зданием столовой занималось солнце нового года - Шестьдесят Восьмого.
После чего мы только переписывались. Самоудовлетворяясь при этом в одиночку (впрочем, она не признавалась). Так прошел весь год. Вплоть до приглашения на, так сказать, смотрины, которые завершаются пальцем на спусковом крючке.
Кровь от лица ее отхлынула, но она стоит, не пытаясь избежать судьбы. Возможно, сразу после оргазма ей все равно. Возможно, полагает, что заслуживает кары. Опустив подсиненные веки, молчит, теребя пояск. Теоеретически я за прямой спонтанный акт, но мое воображение всегда обгоняло поступок, и сейчас мне с отвращением видится, как выстрелы, еще не прозвуча-вшие, дырявят серо-голубую шерсть и все, что там под ней. Потом себя. Как Клейст.
Который все-таки перед этим что-то написал. Глупо, конечно. Преждевременно. С другой стороны, предохранитель уже откинут, и палец стынет в напряжении.
Но все кончается не парной гибелью всерьез, а топотом и криком из прихожей:
– Он еще здесь, твой экстремист?
Моя Генриетта оживает:
– Отец...
Оттянув кожух, на лету поймал патрон. Подхватил сумку, в которой привез ей в дар сиреневый десятитомник Блока, а именное оружие вернул владельцу, остолбеневшему в своем каракуле: челюсть отвисла.