Сожженная карта. Тайное свидание. Вошедшие в ковчег
Шрифт:
– Откуда пришла письменность?
Он пожал плечами:
– Разумеется, от Богов! Нам ее принес Энки, Бог-благодетель кротких вод.
Ниже по течению к ручью подошел олень, чтобы напиться. Неожиданно приметив нас, он присмотрелся, понял, что мы остаемся на месте, развернулся и, исполненный благородства и досады, медленно удалился. Гавейн вытащил из котомки чашу, зачерпнул воды – лишь в ней еще сохранялась жизнь среди этой окаменелой природы, – и мы утолили жажду.
– Гавейн, зачем ты открыл мне свой секрет?
– При помощи письма мы считаем, ведем торговлю, взимаем плату. Познакомившись с тобой, я подумал о необходимости других записей: нужно сохранить способы исцеления людей.
Я вспомнил о тревоге Тибора, который всю жизнь опасался, что не сможет никому передать свои знания,
– Никто не бессмертен, Нарам-Син.
Я взглянул на Волшебника и, вопреки тому, что подумал, степенно кивнул. Он продолжал:
– Завтра тебя может убить разбойник, или придавить дерево, или злая судьба сломит тебя. Жизнь остается короткой, хрупкой и ненадежной.
– Ты прав…
– Необходимо, чтобы ты навсегда сохранил свои драгоценные знания. Клянешься, что сделаешь это?
– Клянусь. Я сделаю это, когда вернусь из Бавеля.
– И все же почему Бавель?
На каждой стоянке Гавейн обучал меня письму. Первые мои уроки проходили на берегах рек, среди зарослей тростника, там, где встречались глина, вода и тростинки, которые мы могли заточить; моими первыми школьными скамьями были края рвов; первые упражнения в каллиграфии состоялись под палящим солнцем; первые записанные фразы пропитались исходящим от Волшебника запахом сирени. С тех пор вот уже долгие века процесс письма связан у меня с влажностью и требует света и цветочных ароматов [28] .
28
В эту минуту я пишу, сидя напротив окна, из которого льется свет; справа от себя я расставил стаканы и чашки с чистой водой, настоями и чаями; слева догорает свеча, распространяющая аромат итальянской лаванды. Этот ритуал снова соединяет меня с несравненным Гавейном, который во время нашего путешествия в Месопотамию передавал мне свою науку. После тосканского лета в эпоху Возрождения на смену сирени пришла лаванда. Поселившись в бывшей овчарне, категорически решив ничего не делать, я, однако же, переписывался с разными личностями, безостановочно марая сотни страниц. Думаю, к этому меня подтолкнула лаванда: перед ее бескрайними полями, где в травах отражается небесная лазурь, я мог легко сосредоточиться и пользовался спокойной энергией и постоянным вдохновением.
Не память ли моя нынче обогащает мои воспоминания? Рядом с Гавейном я тотчас ощутил, что проживаю решающий момент. Я смутно сознавал, что, размягчая глину, делаю большее, нежели просто мну в руках землю: я помогаю чему-то родиться, порождаю невидимое. В этих черточках, уголках и треугольниках таился будущий мир, то есть многие миры, которые открывали мне бескрайние области, где я когда-нибудь буду бродить.
Преувеличивает ли время факты? Я снова явственно вижу себя: вот я выдавливаю линию и догадываюсь, что это гораздо больше, чем просто линия; я уточнял черточку, и она пропадала, уступая место другой реальности, вокабулам языка. И в этом крылся гениальный ход: насечки отсылали к звукам.
До того времени я знал только рисунки, знаки были мне неведомы. Картинки – медведи, рыбы, лошади, утки, миски, пшеница, люди, пенисы и вульвы – я их видел, порой сам изображал, хотя и не обладал виртуозностью, свойственной Охотницам из Пещеры.
– Картинки – это немые изображения. Знаки – говорящие.
Гавейн постоянно твердил это, и он был прав: пиктограммы молчали, а вот буквы говорили. Нарисованный на стене орел оставался орлом; зато знак на моей глиняной табличке ускользал от самого себя, он исчезал по мере того как проявлялся, ибо превращался в звук.
– Нацарапай вверху тростник, – предлагал Гавейн. – Да, отлично! Так вот, это означает и тростник – на аккадском языке gi, – и слово gi, при помощи которого ты можешь создать слово Гибил, имя божества огня. Иначе говоря, ты используешь его как картинку или как звук.
Вот что было для меня совсем новым! Знак отделялся от вещи, он больше не имитировал ее. Он отдалял слово от предмета. Между ними образовывался разрыв.
Теперь, пять с половиной тысяч лет спустя, выводя черной ручкой эти буквы на бумаге, я могу лучше оценить то, что происходило со мной во время уроков вблизи журчащих ручьев: разумеется, я впечатывал слова в глину, но одновременно и в свой мозг, эту другую глину, податливую, которая сохраняется вечно, не пересыхает и не превращается в порошок. Мое сознание, как и сознание людей, что жили в Стране Кротких вод, развивалось: оно научалось классифицировать, считать, укладывать знания в коробки или сундуки, что привело его к постижению реальности менее личным, менее чувственным, более объективным и более безусловным образом. Письменность видоизменяла наше отношение к миру [29] .
29
Тогда никто и вообразить не мог, что из служанки письменность может превратиться в госпожу.
Вдобавок я догадывался, что такая силлабическая запись позволит все охарактеризовать, а не только составить описи. От частичного хранения она перейдет к всеобъемлющему – она сбережет все, что язык сумел сформулировать: нашу мысль, наши чувства, нашу историю, наши истории. Постигая науку Гавейна, я восхищался тем, что выхожу за пределы простого перечня – цифр перед имеющимися предметами, – чтобы выразить действия и даже идеи. Гавейн сдержанно улыбался моей горячности, в ней он видел чрезмерный восторг, восхищение дебютанта, упоение нового обращенного. Сам он использовал письменность лишь для ведения дел, он не представлял, что она может иметь иную пользу, помимо точной, строгой, пригодной к хранению отчетности. Но я-то это чуял: из перечня выйдет набросок романа, из подсчета реальности возникнет возможность нереальной вселенной. В письменности мир обрел не только зеркало, он получил двери, окна, люки и взлетные полосы.
Мало-помалу мы приближались. Никогда прежде я не видывал подобной земли! Страна Кротких вод заслуживала своего имени.
Там протекали две одинаковые реки. Берущие начало в заснеженных и холодных высокогорьях Буранун и Идигна сперва пересекали бесплодные территории, где камни и песок не выражали никакой потребности в них, затем спускались в чуть менее строптивые степи, соприкасаясь с травой-муравой, которая понемножку полоскала свои корни в их водах. На огромной равнине, плоской, влажной и зеленой, насколько хватало глаз, они замедлялись и расширялись; здесь они уже не были чужими, они были у себя дома. Эти водные близнецы, которые так долго двигались параллельно, затем пробовали воссоединиться, чтобы слиться с морем. По-шумерски Идигна означает «бегущая вода», а Буранун – «большая и бурная вода». Позже языковые скитания привели Идигну к тому, чтобы назваться Тигром – образ, который отражает ее взбалмошность и беспорядочное течение, ее свойственные отряду кошачьих приступы ярости и вялости; а Буранун дошел до нас под именем Евфрат [30]
30
Тигр и Евфрат берут начало на горе Тавр, высокогорном армянском плато в Турции. В отличие от Нила, они не протекают в сердце стиснутых горами долин, способных сдержать их; вот почему в мае, во время половодья, они разливаются на тысячи километров. В мое время Тигр и Евфрат имели два отчетливых отдельных, хоть и близких, устья в Персидском заливе. Однако из-за того, что они уносили свои аллювиальные отложения и осаждали их вдоль своего течения, эти реки удлинили землю и оттеснили море. Нынче они соединяются выше по течению, в городе Гармат-Али, после чего образуют общее устье и сливаются в Шатт-эль-Араб до Индийского океана.
Конец ознакомительного фрагмента.