Сожженная Москва
Шрифт:
— Сосватан? — спросил, залившись румянцем и меняясь в лице, Павлик. — Да, а что? разве?..
Павлик собрался с духом. Заикаясь, он объявил графу, что и он жених, и просил у него благословения и отпуска. Перовский откинулся на спинку складного стула, на котором сидел, и долго, ласково смотрел на юношу.
— Что же, Павлуша,
Он обнял крестника.
— Ты не помнишь, разумеется, своей бабки, Ксении Валерьяновны? сказал он.
— Она умерла, когда мой отец еще не был женат, — ответил Павлуша.
— Была еще у тебя прабабка, княгиня Шелешпанская; все боялась грозы, а умерла мирно, незаметно уснув в кресле, за пасьянсом, в своей деревне, когда наши входили в Париж.
— О ней что-то рассказывали.
— Ну да… а слышал ты, что у нее была еще другая, незамужняя внучка… красавица Аврора? Знаешь ли, твой отец был похож на нее, и ты ее слегка напоминаешь.
— Что-то, помнится, говорили и о ней, — ответил Павлуша, кажется, она была в партизанах… и чем-то отличилась…
«Кажется! — подумал со вздохом Перовский. — Вот они, наши предания и наша история…»
— Иди же, голубчик, с богом! — произнес он. — Готовься, уедешь, а я кое-что тебе поищу…
Отпустив крестника, Перовский наглухо запахнул полы своей кибитки, зажег свечу, достал из чемодана небольшую, окованную серебром походную шкатулку, раскрыл ее и задумался. В отдельном, потайном ящичке шкатулки, между особенно дорогими для него вещами, было несколько засохших цветков сирени, пожелтевших писем, в бумажке — прядь черных женских волос, образок в серебре и оброненный на последнем свидании платок Авроры. Перовскому как живая вспомнилась Аврора, Москва, дом и сад у Патриарших прудов и последняя встреча с невестой. Он долго сидел над раскрытою шкатулкой, роняя на эти цветы, волосы и письма горячие и искренние слезы. «Владычица моя, владычица!» — шептал он, покрывая поцелуями бренные остатки дорогой старины. Взяв образок, он запер шкатулку и, оправясь, вышел из кибитки. Павлик, дремля на циновке, полулежал у входа.
— Ты еще здесь? — сказал, увидя его, Перовский, — Пойдем, прогуляемся.
Они миновали охранный пикет и мимо лагеря, вдоль серых, глиняных стен только что разгромленной крепости, направились по плоскому берегу Сырдарьи. Душный, знойный вечер тяжело висел над пустынною равниной. В сумерках кое-где желтели наметы бродячего песку. Вокруг зеленоватых, отражавших звезды, горько-соленых луж, как воспаленные глазные веки, краснели болотные лишаи, тощий камыш и полынь. Высоко в воздухе что-то шуршало и двигалось. То, шелестя сухими крыльями, неслись на жалкие остатки трав и камышей бесчисленные, прожорливые полчища саранчи. Перовскому припомнилось нашествие Наполеона.
— Вот тебе мое благословение, — сказал он, надевая на шею крестника образок покрова божьей матери, — я этому образу усердно когда-то молился в походе… молись и ты.
Перовский и Павел Тропинин прошли еще несколько шагов. Целый мир мучительных и сладких воспоминаний наполнял мысли Василия Алексеевича.
— Ты счастлив, ты спешишь к невесте, — сказал Перовский, снова остановись и слушая над головою пролет шуршавших крыльями воздушных армий, — я мне, по поводу твоего счастья, припомнилось одно сердечное горе; некоторых из прикосновенных к нему лиц давно уже нет на свете, но мне эта история особенно памятна и близка…
И Перовский, бродя по песку, не называя имен, рассказал крестнику повесть любви своей и Авроры.
1885