Созвездие Стрельца
Шрифт:
— Рукоположен в священнослужители в тысяча девятьсот двенадцатом году преосвященным епископом Мефодием Восточно-Сибирским и Маньчжурским. Пастырское служение нес до девятьсот тридцать второго года… до лишения прихода! — резанув слух Дементьева строем речи и словарем, сказал Георгий Иванович.
— А как же вы бухгалтером-то…
— По снятии сана обратился к властям с просьбою об устройстве жизни! — сказал бухгалтер. — Послали на курсы, учили. Я ведь добровольно от прихода-то ушел, по сознанию момента…
— А сейчас тоже добровольно? По сознанию момента? — не без яда спросил Дементьев, которому уже стало ясным, что придется
Бухгалтер не сразу ответил на едкое замечание Дементьева.
— Счастлив буду, если смогу еще послужить народу на ниве божьей! — как-то уж подчеркнуто независимо, уже не чувствуя Ивана Николаевича начальником над собой и своими действиями, проговорил бухгалтер, поворачивая голову к столу, — теперь только боженька, сыгравший недобрую шутку с председателем, мог указывать Георгию Ивановичу, что и как!
— Н-да! — сказал Дементьев, которому был испорчен весь день. Он помолчал и спросил зачем-то. — Как же теперь вас называть будут?
— Прихожане называют пастырей по крестному имени, с прибавлением слова «отец». Духовный, разумеется… Наставник в вере…
— Значит, отец Георгий?
— Значит, отец Георгий! — не приняв вызова, сквозившего в тоне Дементьева, спокойно ответил будущий пастырь.
Иван Николаевич уткнулся в свои бумаги на столе.
— Пишите, гражданин, заявление об уходе! — сказал он, не глядя на бухгалтера, от которого словно бы потянуло уже ладаном.
Отец Георгий тихонько вынул из нагрудного внутреннего кармана сложенный вчетверо лист бумаги и положил его перед Иваном Николаевичем.
Подвижка льдов шла уже давно. Но они не решались еще ринуться в свой дальний путь никуда. Так толпа не решается войти в открытые ворота, пока кто-то первый не переступит их. Уже за мостом было не только ледяное крошево после подрыва льдов, после бомбардировки большой их площади, но и огромные разводья, в которых плескалась и стремительно текла к далекому морю свинцовая, холодная, тяжелая амурская вода. А за мостом льдины толклись на месте, пихая друг друга рваными боками, громоздились в торосы, налезая друг на друга, и все не хотели оторваться от берегов, отходя от приплеска и опять прикипая к нему…
Ребячий гомон стоял на берегу, вплетаясь в стройный шум ледохода. Замерзшие до синевы — с острова повеял коварный ветерок, а от разводьев так и дышало холодом, — ребята были не в силах уйти по домам, хотя все сроки уже прошли и все занятия давно кончились. Трудно сказать, что делали они там, когда мысль одного подхватывалась десятью разгоряченными головами, развивалась и рождала новые, не менее озорные и сумасбродные мысли и идеи. Легче сказать о том, чего они не делали, — они не сидели спокойно.
В Генке, государственная мудрость которого уже известна читателю, а осторожность также доказана многими примерами, в этот день словно проснулся какой-то бес. Он и верещал и лез в самую гущу своих новоприобретенных друзей, уже получил от кого-то из них хорошую затрещину по носу, отчего украсился розовыми разводами, и в общей свалке пребольно двинул какого-то верзилу ногой в стоптанном башмаке и все кричал: «Я! Я первый увидел, как она сдвинулась! Я!» Но с удивлением обнаружил, что его одноклассников в толпе ребят уже нет, — когда и куда они исчезли, кто их знает! Но это лишь прибавило ему храбрости и безрассудства: те, кто пришли позже, уже не знали, что Генка никогда не дрался, что ему всегда влетало как миленькому и что он хлюпик. А так как он в совершенном воспарении духа — словно бравый артиллерист, сужденный ему его звездой, уже начал воплощаться в Генку! — кидался с кулаками на ребят чуть не вдвое больше его, то получилось, что сын Фроси оказался на берегу чуть не главным заводилой: Стрелец и Марс!
Из его ватника уже лезла белая начинка, в ботинках хлюпала вода, из разбитой губы сочилась кровь, руки и рукава были мокры по локоть, и ширинка штанов расстегнулась, а он все не мог выйти из-под влияния своей планеты — был жестокосерд и кровожаден, жаждал власти и был груб!
Уже все знали, что его зовут Генка и что он все может.
— Генка! А ты можешь на край льдины стать? — кричал кто-то, и Генка, словно подхваченный вихрем, вставал на гребень громоздящейся льдины и пускал оттуда тоненькую струйку, чтобы показать свое презрение грозному явлению природы, и приводил в восхищение оравшую и мечущуюся массу. «Ну и Генка! Вот Генка так уж Генка!» — кричали его поклонники. Завистники же — так уж устроено: если кто-то вызывает к себе внимание, то немедленно возникают и завистники, так свет всегда рождает тень! — завистники кричали: «Генка! Слабо тебе через полынью!»
И Генка тотчас же, примерившись и чувствуя, как что-то дрожит и дрожит у него внутри, перемахивал через полынью. Восхитительное чувство свободы, ничем не ограниченной, заглушало в нем и голод и осторожность — качества спасительные в ряде случаев жизни. Генка был точно пьяный от сознания этой невозбранной свободы. Не один раз в жизни Генка вспомнит потом этот день как день истинного счастья, и не один раз эта вольная, пиратская свобода поманит его. Может быть, лучше было бы, если бы в день ледохода Генка не был на берегу…
Желая показать свою удаль и презрение к опасности ребята взбегали на шаткие льдины, то и дело погружавшиеся то одним, то другим концом в воду, перепрыгивали с одной на другую, часто зачерпывая ледяную юшку в сапоги. А то, взявшись друг за друга, втроем или вчетвером нарочно раскачивались и раскачивали льдины, устраивая шторм, и кричали, захлебываясь от радости и от икотки с холодухи, которая давно уже заставляла их дрожжи продавать, стуча зубами: «Мы — челюскинцы! Мы — челюскинцы! Со-ос! Сос!» А другая гурьба таких же продрогших до мозга костей огольцов кидалась на льдину и спасала челюскинцев, рискуя нырнуть под лед всерьез и надолго…