Спартанки... блин...
Шрифт:
– Успеете, - отвечает Марина, наливая себе очередную чашку. В ее домашнюю утреннюю дозу - керамическую кружку для пива - таких, как эта, входит минимум четыре или даже пять.
– Я была сегодня у психотерапевта, - говорит она.
– Мне почему-то полегчало, хотя я еще до прихода к ней решила с этим завязывать.
– Я не верю в современных невропсихологов, обучающихся на курсах повышения, так сказать, квалификации. Квалификации в чем? Квалификации зачем? Без ответа. И они лекари души? Лекари скорби? Что вам помогло сегодня?
– Я рассыпала у нее сумочку, и из нее выпал номер телефона Арсена, помните, я вам о нем рассказывала?
– Как же! Как же! Спец по польской литературе, любящий Лема и не любящий Ежи Леца.
– Странно, вы помните, а я об этом как-то забыла.
–
Зачем ей нужен этот монолог о Спарте, о Бабьем Яре, о Гайдне? Она слышала это сто раз. У Нины Павловны уже давно плохая память. Тот человеческий сброд, который она пестует, как правило, не помнит ее повторений. Это им ни к чему. Она, Марина, помнит, но не скажет, потому что и в сотый раз ей почему-то приятно слышать про то, что Аристотель был неправ, а Плутарх - умница. Что плебс выбирает вектор Жириновского и ему радостно быть сдуревшим. Что сейчас она уйдет, а порог этой квартиры может переступить абсолютно неожиданный человек - вор, присмотревший в прошлый раз на стеллаже хорошенькую антикварную пастушку и уже мысленно убивший бабку, чтобы пошарить спокойно по другим местам. А может войти и Лем, приехавший на какой-нибудь семинар и сбежавший от скуки, чтобы поклониться Нине Павловне, попить с ней чаю с ее, Марины, «Шармелью» («Была тут у меня одна из многих, для которых счастье - только мужчина. Пан Станислав, польки такие же дуры?»). Они оттянутся на фантастике, побродят по Солярису, два старичка-дождевичка, пережившие свое время. Но почему ее, Марину, тянет сюда? Она, конечно, плохо соответствует возможному путешествию по мыслящему океану, не той она закваски. Но если сложить вместе облегчение от выроненной бумажки и встречи с Ниной Павловной, то получается, что есть в той энергия жизни, которая ей, дуре последней, сегодня, сейчас - как свеча в ночи.
Ощущение освобождения и легкости не покидало Марину до самого вечера. А утром, около десяти, ей позвонили из милиции и сообщили о смерти Элизабет. Получалось, что она последняя, кто видел ее живой. Так во всяком случае решили следаки, изучив отрывной календарь на столе Элизабет. Марину приглашали к следователю Никоновой. Марина по секундам перебирала свой приход и уход от Элизабет. Все было обычно, кроме распахнувшейся сумки за дверью и того, что Элизабет услышала это и вышла помогать собирать всякую высыпавшуюся ерунду. И этот найденный ею календарик, от которого Марина отказалась. «Выкиньте», - сказала она. Марина казнит себя за это, потому что не дело другого человека выбрасывать наш мусор. Даже если это бумажка.
Но ведь не факт, что после Марины у Элизабет не было другого пациента. Пришел кто-то по звонку. На том упавшем календарике был телефон Арсена. Сейчас она даже не может его вспомнить. Но при чем тут он? Даже думать об этом нечего. Нельзя же вообразить, что Элизабет зачем-то позвонила по этому телефону, ей ответили… Ну и что? Как дальше может развиваться разговор чужих людей? Марина мусолит всю эту чушь.
У следователя Никоновой под глазом синяк, в просторечьи - фингал. Он хорошо заретуширован, но у Марины зоркий глаз. Наличие следа нелучшей жизни как бы смиряет ее со следователем. «Тебе тоже не сладко, киска, - думает Марина.
– Я тебе сейчас нужна как рыбе зонтик, как мертвому припарка, как корове седло, как козлу ворота. И ты мне, между прочим, так же.
Никонова Ольга Степановна думает в этот момент о другом. О том, что синяк замечен этой с виду простоватой особой. У нее глаз сразу так блеснул, что ясно - узрел. Больше всего Никонова не любит так называемых простых женщин. Хуже них только воровки по-мелкому. Эти же - простые - самые лютые в мире хитрованки. Ишь как она снимает с рукава будто бы нитку, а никакой нитки не было, это ее способ отвлечь себя от лица следователя и главного к ней вопроса.
– Вы были последней у погибшей Смелянской?
– Без понятия, - отвечает Марина.
– Откуда мне знать, я ей не подруга. Впереди у нее был и день, и вечер.
– Вечера у нее не было. Во сколько вы от нее ушли?
Фингал интригует, заманивает. И Марина врет время.
– Я ушла от нее еще не было четырех.
На самом деле она ушла в десять минут пятого. Зачем ей, не имеющей к смерти Элизабет
– Я ушла не было четырех, - повторяет Марина ложь, одновременно как бы выводя себя из игры. Ищите, следаки, мои полчаса! Ищите!
– Не было ли во время вашей беседы звонка по телефону или чего-то еще, что вызвало у Смелянской возбуждение или просто перемену настроения?
– Все было как обычно. Побеседовали, я положила гонорар на сервант и ушла. Она закрыла за мной дверь.
Глаз над фингалом начинает дергаться. Никонова делает вид, что опирается головой на руку, сделав над глазом зонтик-прикрытие. Это все чертов тик, от которого ее лечат. Ей сделали неудачный укол, не первый раз, между прочим, и поплыл синяк. Ходит теперь, как подбитая. Эта свидетельница видит синяк и презирает ее за это. В ее голове наверняка смачная картина, как ее, следовательницу, дома таскают за волосы и бьют по морде. Разве после таких воображаемых картин скажешь правду? Хотя и в неправде ее не уличишь. Когда пришла, когда ушла - как скажет, так и правда. Свидетелей никаких. Ни бабушки на скамейке - скамейки украли, ни мамаш с колясками - негде с ними повернуться, машины одна на другой. Даже падение Смелянской не сразу было замечено, пока подруливший шофер не увидел тело и не забил тревогу. Дом же стоял, как мертвый. «Что-то где-то шмякнуло, - сказала женщина со второго этажа, из квартиры с окнами на газон.
– Да если я на всякий шмяк буду бежать к окну, так я спячу! Недавно выбросили старые подушки. Три штуки. В белый день, не в ночь. И никто не сознался. Так и взмокли под дождем, срамные такие.
Никонова достает календарик. В ней испокон, с детства, на самом деле неизвестно зачем, жило некое знание природы вещей и людей. Маленькая, она висела на надломленной ветке, зная, что та не обломится. Она еще на подходе отца к дому узнавала количество выпитого им и какая из трех его коронных фраз будет сказана на пороге дома. Глядя в окно, как отец вытирает о решетку ноги, она уже слышала: «А где же мои чадные домочадцы?» Или: «Пожалейте меня, детушки, совсем я у вас обоссавшись». Или это, самое противное: «Пришло к вам, бабье и дитье, стегание ремнем. Что-то вы забыли у меня уроки марксизма». Она ни разу не ошиблась. Потом даже упреждала мать, что пришло: доброе «чадо», обиженное «обоссавшись» или жестокий «урок марксизма». А матери было не до удивительных свойств дочери.
Вот и сейчас что-то в ней стало раскручиваться. Зачем Марина соврала время? А соврала - точно. У Никоновой нюх ищейки, и она как бы стала «видеть». Они отчего-то разгорячились обе - врач и клиентка. Вышли на балкон, ну, вроде как освежиться. И тут их склинило. Марина сильная. Элизабет, правда, тоже не крошка, но Марина моложе. Та ей про психологическое, а эта ее за ноги - и вниз. Уходила быстро, потому и потеряла календарик. Никонова как бы забыла, что дверь была заперта изнутри. «Я подумаю об этом потом». Но как же было бы славно и для здоровья нервного тика, и для отчета так быстро и легко закрыть дело. Она думает, что нужно не забыть снять отпечатки пальцев у Марины. Это из пустяков - главное. И понять, вернее, придумать причину ссоры.
Никонова была хорошим следователем. Она не упускала мелочей, умела как никто «читать улики». Она протягивает Марине календарик.
– Значит, - говорит она, - вы уронили его? Она не звонила при вас?
– Когда у нее пациент, она отключает телефон.
– Но что сделалось с ее голосом? Он как бы стал тоньше, и она им даже поперхнулась.
И тут Марина сделала то, чего от себя совсем не ожидала.
– Это мой календарик, он выпал из сумки. Он старый, на нем не помню чей телефон. Я хотела его сама выбросить в ее мусорное ведро, а Элизабет сказала: «Не беспокойтесь, я выброшу».