Спецпродотряд имени товарища Диоклитиана
Шрифт:
Замолчал тут о. Ермолаич, задумался, загрустил. Хотя нет, понятия "грусть", "загрустил" чужды и враждебны были ему. Это он сам так для себя решил. Давно решил. В понятии и созвучии "грусть" ему чуялось, виделось, слышалось нечто недоношенное, фальшивое, смазливое и разлюли-слюнтявое и неестественное! На душе у человека должно быть или горько или отрадно. Если же "грустно" - то это салонно-наносная наружная фальшь. Если же вдруг налетала она на человека, то не поддаваться ей надо, не балдеть от неё, не на гитаре бренькать, а гнать от себя вон поганой метлой. Посему на дух не выносил о.Ермолаич романсов. Однажды, совсем недавно, в Знаменке, на празднике гуляния по случаю царского тезоименитства (да
– Ну так вот, - продолжал ректор, - вообще-то жаль старика,.. всё дергается, всё царство спасать лезет, ну такое там наплёл, в рассказе то бишь. Ну в общем, так сказать, лапотно-лубочное развитие Нагорной проповеди, со всеми, естественно, "ить" и "тудыть", и, главное, вот никто не ожидал - упёрся - никакой редакции, никакой редакции, никакой правки не допускает, знаю, говорит, ваши правки!.. Уж его редактор и так, и эдак уламывал - ну нельзя, говорит, такое печатать, писательство - это ж дар, ну нет его у тебя, о.Ермолаич! Ну, а ежели, говорит, у вас есть, что ж не пишете, чтоб ить пронять народишко-то, то бишь нас, без его слова сирых.
Усмехнулся ректор, и не поймёшь, как усмехнулся, все остальные окружающие вот также усмехнулись.
– Да! А он ещё: ить в пропасть, говорит, ползём, да не ползём, а летим! И что ж, говорит редактор, ты считаешь, что рассказец твой заслонкой что ли станет на пути полёта? И выяснилось, что да, считает наш досточтимый законоучитель! Ну, напечатали, потешили старика, а вообще-то выносить его, конечно, больше невмоготу. В рассказе-то? Да что ж, "ить"-кает, ноет, слезу по поводу веры пускает, нашего брата кадета пинает, царство спасает, как жить поучает. Да ладно, господа,.. Анна Андреевна, а, голубушка, "Утро туманное", а?
– Просим!..
Написали-таки тогда коллективный донос на о.Ермолаича всё местное кадето-интеллигенто-демо-начальство, что мол пора батюшке на покой заслуженный, заговариваться, мол, на проповеди начал, да и проповеди на ругань больше похожи и всё начальство местное лягает, и слово "кадет" в его устах хлестче матерного звучит (а кадеты, между прочим, - официальная партия!), а сам, между прочим, того и гляди Чашу с Дарами на входе выронит.
Местный архиерей, преосвященный Никон, любил о.Ермолаича и реагировать на донос не собирался, однако навестил его к празднику Знамения, сам служил.
– А ты знаешь, батюшка, в чём правы твои оппоненты, то бишь супротивники твои?
– Ить и в чём же?
– насторожился о.Ермолаич.
– А вот в чём: взялся за перо, так законы пера, то бишь писательства выполняй. Вот у тебя тут купец, грешник закоренелый, и вдруг р-раз - в нём совесть Господь пробудил, и дальше до конца твоего художества описывается, какой он стал хороший и как много он наделал доброго, как все этим умиляются, и как он сам этому умиляется. Так?
– Ну да, так.
– Да так-то так, так вот для песенки-романса про Кудеяра-атамана это проходит, а для художественного, слышь ты, ху-до-жественного, а ты ведь за художество взялся-то, слова, этого мало, и не то, что мало, а совсем не то нужно.
– Так ить чего ж тогда?
Тут архиерей раздражился слегка и даже вспылил:
– А вот чего! Не разнюнивать о нём уже раскаянном, а сам тот момент перелома, само раскаяние, причину внутренно душевную отказа от греха ты и должен описывать, ты должен словами показать - как это было, душевную переломку его обстоятельно и аргументированно по полочкам разложить, чтоб читатель поверил, что так бывает и чтоб он умилился, а не издевательски хохотал, чтоб он о себе задумался. Я лично так не умею сказать, ни слов, ни дара такого у меня нет. А рассказик твой читать даже мне было тошно и приторно. А что ж про этих учителишек говорить! И они тебе, и эти кадетишки и интеллигентишки ещё и рецензию подсуропят в каком-нибудь своём журнальчике. На бумагомарание наглее нашего брата русака жидокадетствующего в целом мире не сыскать. И чтоб это было первое и последнее твоё хватание за перо, понял?!
Опустив голову, о.Ермолаич вздохнул:
– Как не понять. Так ить страшно, владыко. Я ить думал их к Евангелю подвигнуть, чтоб читали, думал пронять как-то, детям хоть их хошь плотинку какую против супостатчины поставить.
– Ну а сам-то как думаешь, подвигнул, поставил?
– Когда писал, когда вслух своим воробышкам читал, думал, что подвигнул, иначе разве б взялся?
– Ты вот лучше скажи, отчего у тебя на престольном-то Празднике храм был на половину пуст? Где твои пасомые, писатель?
– Да ить мои пасомые все почти на фронте, сам знаешь.
– Знаю. Но и здесь ещё есть, вот только не видал их вчера. Этот даже хлыщ из гимназии стоял, в кулак зевал, ждал, когда ж кончится, однако пришёл. А где ж бабы твои из Удельного, из Варварина? И престол и архиерейская служба, а у них что на зиму-то глядя? Зимник уже вон, сенокос, что ли, посевная на снегу, иль редиску в декабре пропалывают?!
– Завтра пойду туда, и в Удельную, и в Варварино, и в Курилово. Эх, грехи наши тяжкие, там и узнаю почему да как.
– Да я уж всё выяснил, батюшка. Пили они всеми деревнями позавчера до мертвецкого оскотинивания. Утром с похмелья не до литургии. Мужики с фронта, будто, на побывку приехали. И ты, кстати, это знаешь. Человек сорок всего, будто, да? Странно, много чего-то. Не дезертиры ли? Вот это ты и выясни завтра. Ну иди, дай благословлю тебя... ну вот, ну и ступай с Богом... Стой!
Вздрогнул испуганно о.Ермолаич, обернулся.
– Ну-ка, подойди, повернись... Ты откуда ко мне-то? Из школы? Эх, Господи, вот искушение-то. Так и ходишь весь день?
– Да что такое, владыко?
– Да вот повернись, дай сниму с тебя... Погоди... нет, не отдерёшь! Ну-ка, снимай с себя рясу-то, щас новую вынесу. Да снимай, говорю!
Долго смотрел на снятую рясу переоблачённый о.Ермолаич. На самом заду её был намертво приклеенный ватманский круглый лист бумаги размером с большую тарелку, а на листе, цветными карандашами нарисованный, корчил рожу весёлый бес, очень похожий на о.Ермолаича.
– А рисунок-то взрослого, - сказал архиерей.
– На стул, наверно, положили, шельмецы, клеем вверх, - вздохнул о.Ермолаич и покачал головой.