Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
В постылом этом бараке настольные премиальные часы, выданные когда-то почтенному Жоресу за трудовой подвиг на котловане, стучат ночами особенно громко – они не отсчитывают время, а куют его, раскалённое, на какой-то железной наковальне – бум, бум… Но летучая дрёма, будто призрачная белая бабочка, увлекает старика за собою. Порхает, беспокойно вьётся мелкая летняя бабочка на самой вершине сна и не даёт почтенному скатиться вниз, в тёмное бесчувствие глубоких ущелий того, что давно отболело, окаменело, застыло и погасло. Зачем, куда она манит его, эта беспокойная бледная моль? Забыться совсем, отяжелеть до беспамятства, ослепнуть, оглохнуть
Старый Жорес хочет объяснить погибшему брату с бинтом, землисто-коричневым на правом виске: русские покинули эту комнату уже четыре года назад. Они, должно быть, сгинули где-то в холодной России, как и большинство русских, потому что нет от них никаких вестей; там время, жестокое время, стучит, бьёт, плющит судьбы приезжих и гасит в бадье с тёмной водой равнодушия – там свой не узнаёт своего, оставляя гибнуть под забором.
А здесь, в Столбцах, слишком мало осталось таких домов, в которых можно жить человеку. За эту комнату надо было вносить плату вовремя. И когда набежал огромный долг, в комнату русских поселили старого Жореса и сделали его квартиросъёмщиком чужого жилья. А прежние хозяева лишились тем самым последнего своего пристанища, и оставшиеся их вещи съел огонь на мусорной свалке…
Только горестные стены, и пол, и потолок, помнят уехавших русских. И потому копится темнота в душе у поселившегося здесь старика. И темнота души давно уже стала такой же непроницаемой и холодной, как эта ночь большого перелома. Скоро она задавит, застудит Жореса навечно. Скорей бы.
Ревматизм, подхваченный почтенным Жоресом в молодости, на вдохновенных студёных стройках социализма, этой ночью особенно не даёт старику покоя. Боль накатывает волнами, колко бежит по сосудам, лижет суставы змеиными жалящими языками и повергает изношенное тело в истому сладковатую, расслабляющую, жаркую. Но белая летняя бабочка всё мельтешит перед глазами, беспокойная, лёгкая, навязчивая. И в темноту души смотрит зачем-то этой ночью светлый погибший брат с грязным бинтом, обвившим его молодую голову: смотрит – и корит…
Знает Жорес про иголку и знает, что нельзя селиться в доме чужого несчастья. Только два его внука и овдовевшая сноха с горбатым острым носом, похожим на клюв чёрной курицы, отправили сюда старика, не спрашивая его согласия. Этой ночью мёртвый брат пришёл в барак от самого Сталинграда, беспокоясь о роде…
О каком роде?! Он зря пришёл.
– Слышишь, Марат? Зря…
Если в роду нет больше почтения к старшим, то и рода больше нет. Есть только кривая табличка в память об их отце. На ней написано масляной краской, что это улица его имени. Жестяной крашеный четырёхугольник повесили на углу продуктового магазина тогда, когда стало модно воскрешать память погибших в сталинских лагерях… Их коммунистический отец попал в сети Великой Красной Прелести совсем молодым, но постарался выбраться из неё, как только сеть принялась душить степные народы от Алтая до Каспия. И вот отца сделали героем, сразу же забыв о нём после этого. Ржавая жестянка на углу кривой полуразрушенной улицы, кому нужна она здесь, где остановилась жизнь?
Слышит сквозь дрёму старый Жорес, как скрипит на ледяном ветру та одинокая покорёженная вывеска. Она бряцает и скрежещет особенно уныло
Там, южнее, в крупных городах, разбогатевших от продажи каких-то ценных бумаг, молодые люди их жуза сели в хорошие кресла. Они разговаривают на английском языке по своим карманным телефонам и едят в нарядных ресторанах обильную пищу заморских стран. Но своею страной они торгуют, словно матерью, вот как понимает это старик с революционным именем Жорес. А тут, севернее, в азиатской бывшей России, поглощает вечное Ничто никчёмные человеческие судьбы: в эпоху разлома империй трудно уцелеть на пограничных окраинах национальных материков…
Да, развитие мира повернулось вспять. И спираль, о которой толковали Жоресу на партсобраниях, теперь раскручивается обратно, очень быстро – от социализма к капитализму, к феодализму, к рабовладельческому строю, к первобытнообщинному… Словно полная бадья воды вдруг сорвалась обратно в колодец, и летит в чёрное земное дно, разматывая дребезжащую цепь. Неужто скоро все, все превратятся в таких же ублюдков, как два его внука, и будут ничем неотличимы от похотливых злобных горилл… Страшно вертится сама собою блестящая рукоятка колодца, вытертая до сияющей белизны миллионами мозолистых рук, вздымавших полную, тяжёлую бадью прогресса многими веками.
Теперь надо держаться от мелькающей рукоятки подальше – она зашибёт всякого, кто попробует остановить паденье бадьи, стремительно летящей в глухое, слепое, бесцветное Ничто…
– Куда мне было деваться, Марат? От тебя детей не осталось. А у меня их было только двое: старший – Максим, и младший – Горький. Нет теперь сыновей и у меня. Бесстрашный Максим, связавшийся с целинниками, утопил свою молодость в прозрачной водке. Он въехал на тракторе в степной пожар, спасая выращенный хлеб.
Если был бы сын трезвым, то вспомнил бы: против огня, воды и вихря нельзя восставать человеку, а надо спасаться бегством, только бегством. Ведь пропахивать борозды следует там, где земля ещё не горит!.. Но его, нетрезвого, обугленного, тоже сделали героем на какое-то время, и забыли потом, когда совхоз сошёл на нет. Пустые поля, пустые кошары с провалившимися крышами да десяток уцелевших саманных домов без электричества – вот и всё, что осталось от молодого подвига тех целинников, которые отправляли на элеватор бесконечные караваны машин с золотым сытным зерном…
А второй сын, Горький, со временем сменил своё умное, пролетарское и писательское, имя на глупое американское – Гарик. Новое имя его оказалось таким же коротким, как заморские штаны-шорты, которые уже не трусы, но ещё не брюки… С этим новым своим подростковым куцым именем второй сын тихо работал на комбинате механиком, пока вконец не заела его сварливая продавщица-жена, приносившая в дом больше денег, чем он – куда больше… Она наскакивала на него, эта чёрная боевая курица, задиристая, как три петуха, и важная, как пара индюков. И она не заметила, как однажды задолбила мужа насмерть.
Жорес видел это изо дня в день: от брани боевой курицы-продавщицы воспалялись нервы его сына, и он покрывался неизлечимой коростой, но что старик мог сделать – в той квартире, где хозяйкой была она? Хорошо, что тихая его Жамиля уже не застала медленной гибели младшего сына, запаршивевшего на глазах, как бездомное отощавшее животное.
Да, против огня, воды, вихря и женской злобы нельзя восставать человеку, а надо спасаться бегством, только бегством. Спасаться, пока есть ещё силы на это… Судьбу младшего сына растрепала в клочья, сожгла, развеяла по ветру огненная, клокочущая, неуёмная женская злоба…