Спящие от печали (сборник)
Шрифт:
Тогда Никита ничего не делал, чтобы не мешать ему тосковать, только смотрел снизу и сидел возле игрушек.
Папа опускался на четвереньки, заводил Никитин паровоз. Потом объявлял строгим голосом:
– Наш электропоезд отправляется со станции! Со всеми последующими остановками!
Паровоз бежал по игрушечным рельсам, всё время – по кругу. А папа снова расхаживал от стены к стене.
– …За Уралом – Сибирь! За Уралом – Сибирь! За Уралом – любовь!.. – натужно и сильно пел он.
Вета-мама морщилась. Гремела посудой сильнее обычного.
– Будь добр, возьми со стола нож и зарежь меня. Но только не пой.
И жаловалась:
– Когда ты поёшь, у меня гортань от напряженья болит.
Но однажды она ничего не сказала про нож, а посмотрела на папу как на чужого.
– А ты брось. Брось всё.
И папа опешил. И испугался.
– …Как это – «брось»? …Ты про что это, Лизавета? …А вы как же?
И тогда Вета-мама некрасиво усмехнулась:
– А не можешь поступать так, как считаешь нужным, тогда молчи. Тогда и ныть нечего… Ты не грозись. Делай. Или делай – или молчи… Слово произнесённое обязывает всё-таки к чему-то. Иначе оно обесценивается. Просто терпеть не могу носящейся по свету словесной шелухи. Дышать от неё нечем, – и поругалась немного: – Весь мир захламили, ёлки-моталки.
Папа обиделся. Он попробовал сначала молчать и молчал долго, до вечера. А через три дня они уехали. В Сибирь.
Вета-мама у Никиты совсем маленькая. И чёрная. Все говорят, что она похожа на японку.
Однажды они втроём шли мимо афиш, взявшись за руки. И папа с Никитой задержались, а мама нарочно не остановилась, чтобы пошагать совсем одной. И к ней тут же подошли два кудрявых парня. И спросили:
– Девушка! Вы из Шарпс энд флэтс?
А мама бодро ответила:
– Ага!
Потом папа всю дорогу посматривал на маму искоса и курил.
– Что это к тебе на улицах вечно пристают? – спросил он совсем недобро. – Подмигиваешь ты, что ли, всем тайком?
А мама смеялась.
…Никите нравится лежать и всё вспоминать. Ему кажется, что тогда он смотрит цветное кино, в котором красное гораздо краснее красного, а зелёное значительно зеленей, чем зелёное. Вспоминать можно всегда, даже если взрослые разговаривают. С любого места и сколько захочешь. Потом Никите скучно привыкать к настоящему. Оно бледнее и медленней прошлого.
Никита широко позёвывает – так, что в углах глаз становится мокро. И начинает вертеть головой.
– Поспал уже, – говорит себе Никита.
Он приподымается на локте и говорит всем:
– Поспал уже я!
Мама спит, отвернувшись к стене, а папа – уткнувшись в мамину макушку. Никита ждёт, когда Вета-мама откинет одеяло, двумя руками уберёт тяжёлую папину руку со своего плеча и сядет на постели. Кровать у них чужая – широкая, деревянная и старая. Она была в избушке всегда. Наверно, поэтому сюда не надо было везти ленинградскую.
Никита давно уже улыбается Вете-маме, а Вета-мама только ещё начинает улыбаться Никите. И тут, не думая про холод, Никита торопливо сползает на выстуженный пол, и без тапок, босиком, бежит к Вете-маме, и холод овевает
– Привет, – сонно говорит она.
И Никита тоже говорит:
– Привет!
Мама быстро прикрывает Никиту одеялом и прижимает к себе. Мама под одеялом поглаживает Никите живот.
– Замечательный живот, – бормочет она.
Никита знает, что живот у него хороший. Ещё у Никиты хорошая голова. Даже его дедушка Митя часто удивлялся и с уважением говорил:
– Вот уж голова – так голова. Всем головам голова! Хоть сковородку ставь.
Никита сильный. Он умеет сам заколачивать гвозди. Молоток и гвозди от Никиты прячут в жёлтый фанерный шкаф, на такую верхнюю полку, до которой не дотянуться даже со стула. Потому что Никита вколотил уже много гвоздей – в табуреты, в поленья для растопки и в половицы. А дедушка Митя молоток и гвозди от Никиты не прятал. И даже подарил огромный тяжёлый брус, в который Никита вколачивал столько гвоздей, сколько хотел. Теперь дедушка и бабушка остались далеко, в своей деревне под Ленинградом. А Никита любит вспоминать брус, утыканный сплошь блестящими шляпками. И ещё вспоминает, как дедушка, растрёпанный и седой, выбегал на терраску и звал бабушку с огорода:
– Валя! Валя!
Никита выбегал за ним следом и тоже кричал очень громко:
– Валя!..
Бабушка спокойно вырастала из-под земли с мотыгой в руках.
– Ну? – спрашивала она, смуглая и морщинистая.
– Я понял, почему Лизаветка вышла за Него замуж! – кричал дедушка, поджимая ногу в шерстяном носке. – Она вышла за него назло Кольке Дубинину! Он ей – не угодил, а она – ну и вот тебе! У Ветки не характер, а спичка! Спичка! Спичка! Ещё хуже, чем у тебя.
– Конечно! – согласно махала мотыгой бабушка. – Разжалобил Он её – и весь сказ. Детдомовский! Сиротка!.. Пожалела она его. Лизаветка-то. Вот и вышла.
– Вот я что и говорю – назло Дубинину! – успокаивался дедушка, и они тут же расходились в разные стороны, довольные друг другом.
Папу дедушка и бабушка называли «Он». А Никиту заставляли называть бабушку – бабушкой, а не Валей. А Вету – мамой. Но даже когда Никита сильно старался, у него выходило только «Вета-мама». А «мама» выговаривалось редко и случайно. Потому что он знал: её звали вовсе не «мама».
Папа поднимает взлохмаченную тяжёлую голову, невнятно спрашивает:
– Притопал?
– Поспал уже! – объясняет Никита и стискивает под одеялом шею отца изо всех сил.
– Ой! – испуганно улыбается папа. – И кто это на меня так навалился?
– Это – я! – говорит Никита. – Это я, дядя Витя-француз!
– …Что ещё за дядя Витя? – не сразу спрашивает папа. Он перестаёт улыбаться и подозрительно смотрит на маму.
Мама пожимает плечами и смеётся. А Никите просто хочется, чтобы он был какой-нибудь дядя. Или даже дядя Витя. А француз – это для красоты.
Папа задумывается, мрачнеет и говорит: