Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Недаром, когда один советский писатель (уже после смерти Сталина) заикнулся о том, что в литературе нужна искренность, на него обрушились все государственные громы и молнии. И недаром, стоило кому-нибудь произнести слово «самовыражение», у официозных советских поэтов начинались прямо-таки корчи. И тут же раздавалось истошное, на грани истерики: «Не дадим! Не позволим!»
Одного только этого было бы довольно, чтобы уделить так много места этой незатейливой сталинской шутке. Отчасти поэтому я и начал с нее эту главу. Но главным образом потому, что этой своей шутливой репликой Сталин перечеркнул лучшее из всех симоновских творений. В своем роде даже единственное. Радикально отличающееся от всех других, вошедших в двенадцатитомное собрание его сочинений.
В XX веке в России было два поэтических бума. Первый -в начале 20-х, связанный в нашем сознании с именами Маяковского,
Второй поэтический бум относится к середине 50-х, и связан он с именами Евтушенко, Вознесенского, Окуджавы, выступления которых собирали уже не сотни, а тысячи и даже десятки тысяч поклонников. Эти толпы не мог бы вместить не то что сравнительно небольшой зал Политехнического музея, но и ни один из самых обширных театральных залов Москвы. И поэзию вынесло на спортивные стадионы, в Лужники, где рвущуюся туда толпу поэтических «фанатов» сдерживала конная милиция.
Природа этого второю поэтического бума была не та, что природа первого. И что от всего этого осталось (или останется) в высокой литературе, — вопрос особый, и мы здесь его касаться не будем. Но все это было, и было на нашей памяти.
Но был — и тоже на нашей памяти (во всяком случае, на памяти моего поколения) — еще один, третийпоэтический бум.
Если исходить из хронологии, его следовало бы назвать вторым, поскольку случился он в начале 40-х, то есть между теми двумя, о которых сказано выше. Но на самом деле был он не вторым и не третьим, а в своем роде единственным. Можно даже сказать уникальным. Уникальным хотя бы только потому, что обозначен был именем только одного поэта. Этим поэтом был Константин Симонов. Число его поклонников на несколько порядков превышало количество тех, что могли вместить Лужники. Оно измерялось не тысячами и не десятками, даже не сотнями тысяч, миллионами.
Говоря о миллионах, я прежде всего, конечно, имею в виду его стихотворение «Жди меня», которое — сверх того, что оно миллионным тиражом было распечатано «Правдой», — руки переписывали в какие-то свои тетрадки миллионы мужчин и женщин.
«Бум», однако, был вызван не одним этим стихотворением, а всем поэтическим циклом, в который оно вошло. Тем самым, который был высмеян Сталиным.
Природа этого бума складывалась из нескольких компонентов.
Прежде всего, конечно, из того, что российский читатель в то время давно уже забыл, что, помимо любви к революции, партии и народу, существует еще любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине. И не какая-то там сюсюкающая, узаконенная справкой из загса и стихами Щипачева («Любовью дорожить умейте, с годами дорожить вдвойне, любовь не вздохи на скамейке и не прогулки при луне...»).
Известная реплика советского ортодокса: «У нас в СССР секса нет» — не была анекдотом. Не только потому, что она действительно была произнесена в ответ на провокационный, как это тогда называлось, вопрос какого-то иностранного корреспондента, а потому, что, — какой неправдоподобной дикостью ни покажется это сегодняшнему читателю, — в немалой степени отражала реальное положение вещей.
В книжном магазине, неподалеку от нашей гостиницы, я приобрел несколько книг, в том числе роскошное иллюстрированное издание «Декамерона». Как-то вечером, когда я просматривал накопившиеся за неделю газеты, ко мне зашла переводчица нашей группы Зина
— Извини, что побеспокоила, — сказала она — Нет ли у тебя чего-либо почитать?
Я указал на стопку книг на краю стола. Она принялась их просматривать, и я заметил, что ее внимание привлек «Декамерон».
— Можешь взять с собой эту книгу.
— Но она, кажется, неприличная.
— Что за чепуха! — возмутился я. — Это же классика, каждый образованный человек должен ее знать!
Она колебалась — ей и хотелось взять, и было как-то неловко.
— Ну, тащи ее сюда, садись рядом. Я прочту тебе одну из новелл.
Зина передала мне томик, села поодаль на диван. Книга, естественно, была на немецком, но для нас это не составляло проблемы. Не помню уж, какую новеллу я выбрал, во всяком случае она шокировала Зину, которая стала корить меня за нескромность. Впрочем, уходить она не собиралась. По тем временам, да еще учитывая наше пуританское воспитание, то был чуть ли не верх эротики. Я подсел к Зине поближе, и мы вместе стали разглядывать картинки, многие из которых были весьма фривольны. Потом уже Зина захотела прочесть одну из новелл.
До сих пор мы относились друг к другу совершенно индифферентно, но тут ощутили, что совместное чтение «Декамерона» как-то сближает. Нас забавляли двусмысленные, а порой и вовсе недвусмысленные эпизоды. Наши руки сплелись, и как-то незаметно мы оказались в объятиях друг друга. Внезапно она напряглась,
— В чем дело, что случилось? — прошептал я.
— Профсоюз научил меня быть стойкой, — неестественно резко выкрикнула Зина.
— При чем тут профсоюз, какое ему до нас дело?
— Глупый, как ты не понимаешь, — ответила она. Уже более спокойно отодвинулась подальше и, понизив голос, пояснила
— Профсоюз — это партия, ВКП(б). За границей запрещено признавать причастность к партии, а чтобы мы знали друг о друге, говорим, что члены профсоюза. И должны быть морально устойчивы.
А теперь представьте себе, что такой вот морально устойчивой Зине попадается на глаза не «Декамерон», а книжная новинка, — только что вышедший сборник лирических стихов современного советского поэта, и она там читает, к примеру, такие стихи:
Ты говорила мне «люблю», Но это по ночам, сквозь зубы, А утром горькое «терплю» Едва удерживали губы. Я верил по ночам губам, Рукам лукавым и горячим, Но я не верил по ночам Твоим ночным словам незрячим. Я знал тебя, ты не лгала, Ты полюбить меня хотела, Ты только ночью лгать могла, Когда душою правит тело.Или — такое, еще более откровенное:
О белом полотне постели, О верхней вздернутой губе, О гнущемся и тонком теле, На пытку отданном тебе, О нежной и прохладной коже И о лице с горящим ртом, О яростной последней дрожи И об усталости потом.Но может быть, в ее реакции, которую не так уж трудно угадать, был и какой-то резон?
В самом деле, какое дело читателю до всех этих откровенностей. В конце концов, это ведь действительно касается только их двоих — «его» и «ее»...
А какое дело читателю, мог бы спросить автор этих «постельных», как многие их тогда называли, стихов до таких, еще более интимных откровенностей:
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змией, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий! О, как милее ты, смиренница моя! О, как мучительно тобою счастлив я, Когда, склоняяся на долгие моленья, Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему И оживляешься потом всё боле, боле — И делишь наконец мой пламень поневоле!Но ведь это — Пушкин! Классика! Как «Декамерон», — могла бы ответить на это морально устойчивая Зина. А тут — наш, советский поэт. Быть может, даже (и наверняка!) тоже «член профсоюза»!
О том, что у нас, в СССР, «есть секс», советские поэты предпочитали не заикаться.
В моей памяти (а стихов я тогда читал тьму) сохранилась только одна робкая попытка нарушить эту границу, которая, как и Государственная, была у нас «на замке».
Нарушителем границы был один мой товарищ, молодой поэт. Он сочинил (и даже осмелился прочесть на нашем поэтическом семинаре) стихи, обращенные К любимой девушке, в которых была такая строка:
Разве, когда ты голая, Ты перестаешь быть комсомолкой?!Боже! Какой тут поднялся шум! Как дружно все клеймили юного нахала, обзывая эти его строчки — кто пошлостью, а кто и кощунством. А он всего лишь хотел сказать, что сохраняет верность своим коммунистическим (комсомольским) идеалам не только днем, но и ночью.
Герои повестей и романов Симонова об этой своей верности коммунистическим идеалам напоминают нам постоянно. Чуть ли не каждой своей репликой. И не как-нибудь там иносказательно, а грубо и прямо, со всей, как тогда говорили, большевистской откровенностью: