Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Конечно, он делал тут, как говорят французы, «хорошую мину при плохой игре», даже слегка этим бравировал. Но и не шибко при этом лукавил. И не только потому, что каждому писателю лучшей всегда кажется его последняя книга.
И уверяя собеседника, что сел за переделку романа охотно,— он тоже не врал. И дело тут было не только в том, что он давно уже привык без колебаний следовать велениям партийной дисциплины.
Готовность переписать наново только что законченный роман не стала для него духовной драмой совсем по другой, более глубокой, сугубо внутренней причине.
В своем предсмертном письме в ЦК КПСС, на которое я уже
С каким чувством свободы и открытости мира входило мое поколение в литературу при Ленине, какие силы необъятные были в душе и какие прекрасные произведения мы создавали и еще могли бы создать!
Нас после смерти Ленина низвели до положения мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это — «партийностью»...
...сейчас, когда подводишь итог жизни своей, невыносимо вспоминать все то количество окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок, которые обрушились на меня, — кем наш чудесный народ вправе был бы гордиться в силу подлинности и скромности внутренней глубоко коммунистического таланта моего. Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны, ибо от них можно ждать еще худшего, чем от сатрапа Сталина. Тот был хоть образован, а эти — невежды.
Вспоминая об этом неимоверном количестве «окриков, внушений, поучений и просто идеологических порок», которые, «называя это партийностью», обрушивали на него на протяжении всей его творческой жизни, имел ли он при этом в виду и ту «идеологическую порку», которой его подверг «сатрап» Сталин за первый вариант его романа «Молодая гвардия»?
Но привел я тут эту длинную выписку из его предсмертного письма не для того, чтобы задать этот ехидный — и, в сущности, риторический — вопрос.
Более всего меня в этом процитированном отрывке из его предсмертного письма поразило другое.
«С каким чувством свободы... входило мое поколение в литературу при Ленине!» — искренне, но в полном соответствии с итогами только что отгремевшего партийного съезда восклицает он.
И тоже в полном соответствии с идеологическими решениями этого съезда тут же снова подчеркивает, что именно «после смерти Ленина» писателей низвели до положения «мальчиков для битья».
Получается, что сломал, согнул в бараний рог тех его собратьев по цеху, кому удалось уцелеть, — а в том числе и его самого, — «сатрап» Сталин.
Именно он, и только он, повинен в том, что эти уцелевшие научились искажать, калечить, уродовать свой дар, подчинять свои художественные замыслы готовым идеологическим схемам.
Велик соблазн принять эту версию как непреложную истину, сразу и безоговорочно с ней согласиться. Но тут сразу вспоминается старинная притча.
Когда был изобретен топор, деревья задрожали. Но некий мудрец — а может быть, даже и сам изобретатель топора, — сказал им:
— Не бойтесь! Ничего страшного с вами не случится, если никто из вас не согласится отдать свое тело на топорище.
Так же было и с писателями.
Не со всеми, конечно, а только с теми из них, кто САМ, по собственной воле стал подчинять свои художественные замыслы готовым схемам.
Александр Александрович Фадеев был., чуть было не написал — «одним из них».
Нет, он был не одним из них. Он был первым
В то время российские интеллигенты еще не знали, что вождь революции считает их говном.(Письмо Ленина, содержащее это замечательное высказывание, было опубликовано только недавно.) Но они, конечно, об этом догадывались. Не могли не догадываться.
Обгаживанию интеллигента, не умеющего преодолеть свою интеллигентскую сущность и потому обреченного на гибель, были посвящены самые разные книги: «Разгром» Фадеева, «Города и годы» Федина, «День второй» Эренбурга, «Юноша» Бориса Левина, «Зависть» Олеши.
С Олешей, правда, получилась маленькая неувязка.
Из конфликта, изображенного им в «Зависти», вся советская общественность единодушно сделала вывод, что человек «без души» — лучше, совершеннее, чище и уж во всяком случае полезнеедля пролетарского государства, нежели человек «с душой». Даром, что ли, обладающий душой Николай Кавалеров так отчаянно завидуетлюдям-роботам, поступками которых движет голая целесообразность.
Но сам Олеша не мог примириться с тем, что так настойчиво внушали ему критики-коммунисты. Он не мог поверить, не мог согласиться с тем, что «душа» — это атавизм, рудимент, от которого новый человек твердо решил избавиться. Из последних сил пытался он доказать, что это не так, что поэзия, душа — это некая ценность, которая сможет новым людям еще пригодиться:
...я понял, что главная моя мечта — защитить мою свежесть от утверждения, что свежесть есть пошлость, ничтожество...
Я понял, что... во мне есть сила красок и что будет нелепостью, если эти краски не будут использованы. Самое страшное — это унижать себя, говорить, что я ничто по сравнению с рабочим или комсомольцем... Нет, во мне хватит гордости сказать, что, несмотря на то что я родился в старом мире, во мне, в моей душе, в моем воображении, в моей жизни, в моих мечтах есть много такого, что ставит меня на один уровень и с рабочими и с комсомольцами.
Бедный Олеша! Не так уж и много осталось у него гордости. Ровно столько, чтобы, не ползая на брюхе, но всё же в достаточно почтительной форме попытаться доказать, что он, со всем грузом своего интеллигентского, мелкобуржуазного прошлого, не хужерабочего или комсомольца.
Робкий голос Олеши затерялся в дружном хоре других голосов, в унисон твердящих своему читателю, что интеллигент по самой сути своей хуже«простого человека». Но почти все авторы названных мною книг делали это как-то неуверенно, словно бы нехотя. В их гневных инвективах легко можно было различить тайное сочувствие интеллигенту. (Олеша отличался от них лишь тем, что не утаил этого своего сочувствия, откровенно и прямо его высказал.) И только один голос в этом дружном хоре звучал убежденно, а потому в какой-то мере даже и убедительно.
Это был голос Александра Фадеева
Автор «Разгрома», похоже, был искренен в своем отвращении к интеллигентам. Он, судя по всему, действительно верил, что интеллигент по самой сути своей неизмеримо хуже и гаже«чистого пролетария»:
Морозка с детства привык к тому, что люди, подобные Мечику, подлинные свои чувства — такие же простые и маленькие, как у Морозки, — прикрывают большими и красивыми словами и этим отделяют себя от тех, кто, как Морозка, не умеет выразить свои чувства достаточно красиво. Он не сознавал, что дело обстоит именно таким образом, и не мог бы выразить это своимисловами, но он всегда чувствовал между собой и этими людьми непроходимую стену из натащенных ими неизвестно откуда фальшивых крашеных слов и поступков.