Сталин (Том 1)
Шрифт:
Немедленно по приезде в Петроград, представлявший в те дни один сплошной митинг, Сталин направляется в большевистский штаб. Три члена бюро ЦК в сотрудничестве с несколькими литераторами определяли физиономию "Правды". Они делали это беспомощно, но руководство партией было в их руках. Пусть другие надрывают голоса на рабочих и солдатских митингах, Сталин окопается в штабе. Свыше четырех лет назад, после Пражской конференции, он был кооптирован в ЦК. После того много воды утекло. Но ссыльный из Курейки умеет держаться за аппарат и продолжает считать свой мандат непогашенным. При помощи Каменева и Муранова он первым делом отстранил от руководства слишком "левое" Бюро ЦК и редакцию "Правды". Он сделал это достаточно грубо, не опасаясь сопротивления и торопясь показать твердую руку.
"Прибывшие товарищи, -- писал впоследствии Шляпников, -- были настроены критически и отрицательно к нашей работе". Ее порок они видели не в нерешительности и бесцветности, а наоборот, в чрезмерном стремлении отмежеваться от соглашателей. Сталин, как и Каменев, стояли гораздо ближе к советскому
большинству. Уже с 15 марта "Правда", перешедшая в руки новой редакции, заявила, что большевики будут решительно поддерживать Временное правительство, "поскольку оно борется с реакцией или контрреволюцией..." Парадокс этого заявления состоял в том, что единственным серьезным штабом контрреволюции являлось именно Временное правительство. Того же типа был ответ насчет войны: пока германская армия повинуется своему императору, русский солдат должен "стойко стоять на своем посту, на пулю отвечать пулей и на снаряд -- снарядом..." Статья принадлежала Каменеву, но Сталин не противопоставил ей никакой другой точки зрения. От Каменева он вообще отличался в этот период разве лишь большей уклончивостью. "Всякое пораженчество, -- писала "Правда", -- а вернее то, что неразборчивая печать под охраной царской цензуры клеймила этим именем, умерло в тот момент, когда на улицах Петрограда показался первый революционный полк". Это было прямым отмежеванием от Ленина, который проповедывал пораженчество вне досягаемости для царской цензуры, и подтверждением заявлений Каменева на процессе думской фракции, но на этот раз также и от имени Сталина. Что касается "первого революционного полка", то появление его означало лишь шаг от византийского варварства к империалистской цивилизации.
"День выхода преобразованной "Правды", -- рассказывает Шляпников, --был днем оборонческого ликования. Весь Таврический дворец, от дельцов Комитета Государственной думы до самого сердца революционной демократии. Исполнительного комитета, был преисполнен одной новостью: победой умеренных благоразумных большевиков над крайними. В самом Исполнительном комитете нас встретили ядовитыми улыбками... Когда этот номер "Правды" был получен на заводах, там он вызвал полное недоумение среди членов нашей партии и сочувствовавших нам и язвительное удовольствие у наших противников... Негодование в районах было огромное, а когда пролетарии узнали, что "Правда" была захвачена приехавшими из Сибири тремя бывшими руководителями "Правды", то потребовали исключения их из партии". Изложение Шляпникова перерабатывалось им в духе смягчения под давлением Сталина, Каменева и Зиновьева в 1925 г., когда эта "тройка" господствовала в партии. Но оно все же достаточно ярко рисуе1 первые шаги
Сталина на арене революции, как и отклик передовых рабочих. Резкий протест выборжцев, который "Правде" пришлось вскоре напечатать на своих столбцах, побудил редакцию стать осторожнее в формулировках, но не изменить курс.
Политика Советов была насквозь пропитана духом условности и двусмысленности. Массы больше всего нуждались в том, чтобы кто-нибудь назвал вещи их настоящим именем: в этом, собственно, и состоит революционная политика. Но никто этого не делал, боясь потрясти хрупкое здание двоевластия. Наиболь-ше фальши скоплялось вокруг вопроса о войне. 14 марта Исполнительный комитет внес в Совет проект манифеста "К народам всего мира". Рабочих Германии и Австро-Венгрии этот документ призывал отказаться "служить орудием захвата и насилия в руках королей, помещиков и банкиров". Тем временем сами вожди Совета совсем не собирались рвать с королями Великобритании и Бельгии, с императором Японии, с помещиками и банкирами, своими собственными и всех стран Антанты. Газета министра иностранных дел Милюкова с удовлетворением писала, что "воззвание развертывается в идеологию, общую нам со всеми нашими союзниками". Это было совершенно верно: в таком именно духе действовали французские министры-социалисты с начала войны. Почти в те же часы Ленин писал в Петроград через Стокгольм об угрожающей революции опасности прикрытия старой империалистической политики новыми революционными фразами: "Я даже предпочту раскол с кем бы то ни было из нашей партии, чем уступлю социал-патриотизму". Но идеи Ленина не нашли в те дни ни одного защитника.
Единогласное принятие манифеста в Петроградском Совете означало не только торжество империалиста Милюкова над мелкобуржуазной демократией, но и торжество Сталина и Каменева над левыми большевикам. Все склонились перед дисциплиной патриотической фальши. "Нельзя не приветствовать, -- писал Сталин в "Правде", -- вчерашнее воззвание Совета... Воззвание это, если оно дойдет до широких масс, без сомнения вернет сотни и тысячи рабочих к забытому лозунгу: "пролетарии всех стран, соединяйтесь!" На самом деле в подобных воззвания на Западе недостатка не было, и они лишь помогали правящим классам поддерживать мираж войны за демократию.
Посвященная манифесту статья Сталина в высшей степени характерна не только для его позиции в данном конкретном вопросе, но и для его метода мышления вообще. Его органический оппортунизм, вынужденный, благодаря условиям среды и эпохи, временно искать прикрытия в абстрактных революционных принципах, обращается с ними, на деле, без церемонии. В начале статьи автор почти дословно повторяет рассуждения Ленина о том, что и после низвержения царизма война на стороне России сохраняет империалистский характер. Однако при переходе к практическим выводам он не только приветствует с двусмысленными оговорками социал-патриотический манифест, но и отвергает, вслед за Каменевым, революционную мобилизацию масс против войны. "Прежде всего несомненно, -- пишет он, -- что голый лозунг: долой войну! совершенно непригоден как практический путь". На вопрос: где же выход? он отвечает: "Давление на Временное правительство с требованием изъявления своего согласия немедленно открыть мирные переговоры..." При помощи дружественного "давления" на буржуазию, для которой весь смысл войны в завоеваниях, Сталин хочет достигнуть мира "на началах самоопределения народов". Против подобного филистерского утопизма Ленин направлял главные свои удары с начала войны. Путем "давления" нельзя добиться того, чтоб буржуазия перестала быть буржуазией: ее необходимо свергнуть. Но перед этим выводом Сталин останавливался в испуге, как и соглашатели.
Не менее знаменательна статья Сталина "Об отмене национальных ограничений" ("Правда", 25 марта). Основная идея автора, воспринятая им еще из пропагандистских брошюр времен тифлисской семинарии, сотоит в том, что национальный гнет есть пережиток средневековья. Империализм, как господство сильных наций над слабыми, совершенно не входит в его поле зрения. "Социальной основой национального гнета, -- пишет он, -- силой, одухотворяющей его, является отживающая земельная аристократия... В Англии, где земельная аристократия делит власть с буржуазией, национальный гнет более мягок, менее бесчеловечен, если, конечно, не принимать во внимание того обстоятельства, что в ходе войны, когда власть перешла в руки лендлордов, национальный гнет значительно усилился (преследование ирландцев, индусов)".
Ряд диковинных утверждений, которыми переполнена статья -- будто в демократиях обеспечено национальное и расовое равенство; будто в Англии власть во время войны перешла к лендлордам; будто ликвидация феодальной аристократии означает уничтожение национального гнета, -- насквозь проникнуты духом вульгарной демократии и захолустной ограниченности. Ни слова о том, что империализм довел национальный гнет до таких масштабов, на которые феодализм, уже в силу своего ленивого провинциального склада, был совершенно неспособен. Автор не продвинулся теоретически вперед с начала столетия; более того, он как бы совершенно позабыл собственную работу по национальному вопросу, написанную в начале 1913 г. под указку Ленина.
"Поскольку русская революция победила, -- заключает статья, -- она уже создала этим фактические условия для национальной свободы, ниспровергнув феодально-крепостическую власть". Для нашего автора революция остается уже полностью позади. Впереди, совершенно в духе Милюкова и Церетели, --"оформление прав" и "законодательное их закрепление". Между тем не только капиталистическая эксплуатация, о низвержении которой Сталин и не думал, но помещичье землевладение, которое он сам объявил основой национального гнета, оставались еще незатронутыми. У власти стояли русские лендлорды типа Родзянко и князя Львова. Такова была -- трудно поверить и сейчас!
– -историческая и политическая концепция Сталина за десять дней до того, как Ленин провозгласил курс на социалистическую революцию.
28 марта, одновременно с совещанием представителей важнейших Советов России, открылось в Петрограде Всероссийское совещание большевиков, созванное бюро ЦК. Несмотря на месяц, протекший после переворота, в партии царила совершенная растерянность, которую руководство последних двух недель только усугубило. Никакого размежевания течений еще не произошло. В ссылке для этого понадобился приезд Спандарьяна; теперь партии пришлось дожидаться Ленина. Крайние патриоты, вроде Войтинского, Элиавы и др., продолжали называть себя большевиками и участвовали в партийном совещании наряду с теми, кто считал себя интернационалистами. Патриоты выступали гораздо более решительно и