Стамбульский экспресс
Шрифт:
— Да, вот и все. Целовались. Только целовались.
— Хоббс и Зудглифф?
Все доводы были в пользу его предложения. Вместо того чтобы продрогшей возвращаться на рассвете в грязное жилище к местной хозяйке — та даже не сможет понять ее просьбу дать ей грелку или чашку чая и станет предлагать какой-то неизвестный заменитель аспирина для раскалывающейся от усталости головы, — вместо всего этого возвращаться в роскошную квартиру, где сверкают краны и постоянно идет горячая вода, где мягкая кровать, покрытая цветастым шелковым покрывалом; из-за этого стоит перетерпеть любую боль, любые ночные неприятности. «Но о такой жизни можно только мечтать, — думала она, — и сегодня ночью, когда он узнает, какая я холодная, напуганная и не привыкшая ко всему такому, он меня больше и не захочет».
— Подождите. Может, я вам буду не нужна.
— Нет, нужна.
— Подождите до завтрака. Спросите меня за завтраком. Или вообще не спрашивайте.
— Нет,
Необычность такого заявления вызвала у мистера Оупи улыбку.
— А сами вы были бегуном?
— В молодости я был замечательным бегуном. Никто не бегал лучше меня. Никто не мог меня поймать.
— «Хеллер».
— Не бранись, Джим.
— Я не бранюсь. Это сорт пива. В нем меньше газов. А то, что ты раньше выпила, называется «Дункель».
— Я так рад, что вам понравилось.
— Эта крошка поденщица. Не могу вспомнить ее имя, но она прелесть.
— Возвращайтесь. Поболтаем немножко после обеда.
— А вы не будете делать глупостей, мистер Сейвори?
— Я спрошу вас.
— Не обещайте. Ничего не обещайте. Поговорим о чем-нибудь другом. Расскажите мне, чем вы будете заниматься в Константинополе.
— Только дела. Сложные. Когда в следующий раз будете есть «пятнистую собаку», вспомните обо мне. Изюм. Я — изюм, — добавил он с забавной гордостью.
— Значит, я буду звать вас «пятнистой собакой». Не могу же я называть вас Карлтон. Прямо как фамилия!
— Знаете что, попробуйте-ка ягодку. Я всегда ношу при себе немножко. Возьмите одну из этого отделения. Хорошая, правда?
— Сочная.
— Это наша. «Майетт, Майетт и Пейдж». А теперь возьмите отсюда. Что вы об этой думаете?
— Взгляни-ка туда, в первый класс, Эйми. Ты что, не видишь ее? Задирает нос перед нами!
— С этим евреем? Теперь понятно.
— Я, естественно, испытываю величайшее уважение к римско-католической церкви, — говорил мистер Оупи. — Я не ханжа. Как пример организации…
— Итак?
— Я сейчас ничего не соображаю.
— Сочная.
— Нет, нет, эта не сочная.
— Я что-то, не то сказала.
— Эта от Стейна. Дешевый изюм низкого качества. Виноградники на теневой стороне холмов. Вот почему изюм сухой. Попробуйте еще. Разве вы не чувствуете разницы?
— Да, эта сухая. Совсем другое дело. Но та была сочная. Не поверите, но та и вправду была сочная. Они у вас, наверно, смешались.
— Нет. Я сам выбирал образцы. Странно. Очень странно.
В ресторане вдруг наступила полная тишина — в таких случаях говорят, что ангел пролетел. Но в тишине слышно было, как позванивают бокалы на столиках, глухо стучат по железным рельсам колеса, подрагивают окна; за ними во тьме, словно головки спичек, мерцают искры. Доктор Циннер опоздал к последней смене, он вошел в вагон-ресторан как раз в тот момент, когда там царила тишина, колени его были слегка согнуты, как у моряка, старающегося твердо стоять на ногах во время шторма. Впереди шел официант, но доктор не сознавал, что тот ведет его на свободное место. В мозгу у него горели слова, они складывались во фразы. «Вы говорите, я предатель родины, но я не узнаю свою родину. Ступени, в темноте ведущие вниз, навоз у глухой стены, изможденные лица. Это ведь не только славяне, над которыми всегда стоит то одна, то другая фигура в сюртуке, это неимущие всего мира», — думал он. Его слова были обращены к военному трибуналу, восседавшему под орлами и скрещенными шпагами. «Это вы устарели с вашими пулеметами, с вашими газами и с вашими разглагольствованиями об отечестве». Двигаясь по проходу от столика к столику, он машинально трогал и поправлял туго завязанный галстук, щупал старинную булавку. «Я принадлежу настоящему». Но в его возвышенные мечты на миг вторглось воспоминание о длинных рядах злобных юношеских лиц, о насмешках за спиной, о прозвищах, карикатурах, записках в учебниках грамматики, которые передавались под партами, слышавшийся повсюду шепот — нарушителя невозможно было обнаружить и наказать. Он сел и непонимающим взглядом уставился на меню.
«Да, я бы не прочь оказаться на месте этого еврея, — думал мистер Питерс, пока ангел тишины все летал и летал. — Он заполучит миленькую юбчонку. Ну и ладно! Не скажешь, что хорошенькая. Но хоть и не хорошенькая, а фигурка славная, и все прочее, — рассуждал он про себя, оглядывая длинную, угловатую фигуру жены, вспоминая ее урчащий желудок. — А это важнее всего».
Странно. Он выбирал образцы с особой тщательностью. Вполне допустимо, конечно, что даже изюм Стейна может быть и не весь низкого качества, но во всем этом деле подозрениям нет конца. Предположим, к примеру, что Экман, извлекая кое-какую пользу для себя, передал Стейну партию изюма их фирмы — это временно повысит качество его товара, и, благодаря улучшенному качеству, Экман убедит фирму Моулта предложить свою цену за эту фирму. Экман, наверно, переживает сейчас неприятные минуты, перелистывает расписание, смотрит на часы, прикидывает, проехал ли уже Майетт половину пути. «Завтра дам телеграмму и поручу все дело Джойсу, — думал Майетт. — Экману нужно дать отпуск на месяц. Джойс проверит бухгалтерские книги». Он представил себе, какая начнется беготня туда-сюда, словно в муравейнике, растревоженном ногой человека; телефонный звонок от Экмана к Стейну или от Стейна к Экману, такси, вызванное тут и отпущенное там, обед, на этот раз без вина, а затем крутая лестница конторы, а наверху преданный, глуповатый Джойс проверяет бухгалтерские книги. И все это время миссис Экман будет сидеть в своей новомодной квартире, на своем стальном диване и вязать детские кофточки для англиканской миссии, а огромная, потрепанная Библия — первый обман Экмана станет покрываться пылью на открытой неперевернутой странице.
К. С. Сейвори нажал на кнопку поднимающейся при помощи пружины шторы, и лунный свет коснулся его лица, скользнул по рыбному ножу и посеребрил стальные встречные пути тихого полустанка. Снегопад уже прекратился, сугробы лежали вдоль насыпи и между шпалами, поблескивая во тьме. На расстоянии нескольких сот ярдов, словно ртуть, сверкал Дунай. Сейвори видел, как высокие деревья летят назад, телеграфные столбы проносятся мимо и ловят лунный свет своими железными руками. Пока в вагоне царила тишина, он отвлекся от мыслей о Джанет Пардоу и принялся размышлять над тем, какими словами стал бы он описывать эту ночь. Все зависит от выбора и расстановки слов. «Мне не следует описывать все, что вижу, нужно лишь выразить свое восприятие, выбрав какие-то отдельные, яркие детали. Мне не следует говорить о тенях на снегу — их очертания и цвет неопределенны, но я могу выхватить алый огонь семафора, сияющий на фоне белого покрова земли, пламя очага в зале ожидания на деревенской станции, бусинки огней на барже, ползущей против течения».
Йозеф Грюнлих поглаживал ногу в том месте, где ее натер револьвер, и раздумывал: «Сколько часов до границы? Известят ли уже пограничников об убийстве? Но мне ничего не грозит. Мой паспорт в порядке. Никто не видел, как я взял сумочку. Никаких улик в квартире Кольбера. Может, следовало выбросить где-нибудь револьвер? — подумал он, но тут же убедил себя: — Он мог бы навести на мой след. Сейчас просто чудеса выясняют по царапинам на канале ствола. С каждым годом преступление становится все более опасным делом; поговаривают о новом трюке с отпечатками пальцев, каким-то образом умудряются получить их, даже если рука была в перчатке. Но меня пока еще не поймали, несмотря на всю их науку».
«Вот к чему кино приучило наше зрение — видеть красоту движущегося пейзажа, видеть, как церковная колокольня убегает прочь, возвышаясь над деревьями, как она опускается и взвивается вверх в такт с неровной поступью человека, как симпатичная одинокая труба вздымается к облакам и исчезает за следующими трубами. Ощущение движения нужно выражать в прозе», — размышлял Сейвори. Он почувствовал необходимость попробовать это срочно, ему было невтерпеж взять бумагу и карандаш, пока его не покинуло такое настроение, и он сожалел, что пригласил Джанет Пардоу встретиться после обеда и поболтать. Ему хотелось работать, хотелось на несколько часов освободиться от вторжения любой женщины. «Мне не нужна она, — подумал он и рывком снова опустил штору, но тут же ощутил прилив желания. — Она хорошо одета, разговаривает, как светская дама, и читала мои книги с восхищением». Эти три обстоятельства покорили его, он все еще помнил, что родился в Балхеме, да и говорит, как сбежавший оттуда кокни. После шести лет все возраставшего успеха, успеха, выразившегося в том, сколько его книг было продано: 2000, 4000, 10000, 25000, 100000, он все еще удивлялся, видя себя в обществе хорошо одетых женщин, не отделенных от него толстым стеклом ресторанной витрины или широким прилавком. Пишешь день за днем по сотне тысяч слов, часто с натугой, но и радостно; какой-нибудь клерк записывает столько же в конторскую книгу, однако слова, которые пишет он, К. С. Сейвори, бывший приказчик, приносят такой результат, какого не может дать самый изнурительный труд тех, кто сидит на конторском табурете. Ковыряя вилкой рыбу и украдкой разглядывая Джанет Пардоу, он думал не о счетах, гонорарах и акциях, не о читателях, которых доводят до слез трогательные места его романов и смешит его юмор кокни, а о парадных подъездах, о лестницах, ведущих в лондонские гостиные, о том, как громко объявляют о его приходе, о лицах женщин, поворачивающихся в его сторону с интересом и почтением.