Старое русло
Шрифт:
А теперь — никакого отзыва.
«Значит, все, конец…».
Но он еще держался за борт машины, как будто боялся упустить ее, не решался взглянуть, надеялся на что-то. Дверца захлопнулась, и машина сразу рванулась вперед. Алибек потерял опору и упал липом в песок.
Не было в сердце ни обиды, ни злости. Была там пустота и бесполезное запоздавшее сожаление: «Что я наделал!.. Сам, только сам виноват во всем. Я потерял ее. Она не лгала, она любила меня — и вот… Ужасно, что все это не выдуманное, она была со мной, какая есть, настоящая, она была бы вся и навсегда моя, а теперь подо мной только холодный песок
Не поднимая головы, он прислушался. Земля еще отдаленно гудела, потревоженная в утреннюю рань колесами автомашины; гул удалялся и совсем затих.
Упираясь руками о землю, Алибек тяжело поднялся. Машина давно скрылась за поворотом. С восходом солнца проснулся и ветер, он усиливался, ворошил сухой песок, засыпая рубчатые следы колес.
Мир не мог после этого оставаться таким, каким он был до сих пор, — Алибека не удивило бы внезапное исчезновение лобастой крепостной стены старого городища, обнаженно возвышающейся над крутым берегом Куван-Дарьи; пожалуй, не удивился бы он и тому, если бы лагерь экспедиции вдруг исчез с глаз и следы его засыпал бы песок, как эту узорчатую вдавленную ленту оставленную колесами автомашины; он счел бы естественным безвременное наступление ночи, появление бледной луны вместо ярко рдеющего утреннего солнца.
Но ничего вокруг не изменилось. Над лагерем вился дымок, ветер подхватывал его и, раздернув, кидал на берег. Слышалось позвякивание лопат — землекопы, вероятно, уже позавтракали и собирались на работу. Чернела выступавшая полукругом над берегом крепостная стена. Возле нее стоял Жакуп и, приложив к глазам руку, всматривался в даль пустыни, отыскивая своих верблюдов. Послышался гул — высоко в небе летел на Москву ташкентский самолет. Солнце улыбалось, его косые лучи не попадали в русло, оно лежало перед Алибеком широкой извилистой тенью.
Не было в этом мире иного пути, как идти к людям, что поднимались на берег, неся на плечах, будто винтовки — штыками вверх, высветленные о землю лопаты, сверкающие на солнце…
Письмо
«… Я сказал, что напишу. Вы не ответили. Решился на это письмо и не знаю, что оно доставит вам — досаду, огорчение?.. Но прошло больше месяца, как мы расстались, — за это время могло что-то измениться, время вносит ясность в казавшееся ранее непонятным, странным и даже страшным…
До конца экспедиции работал на раскопках. Жакуп говорил: «Боль души лечат работой», — и я принимал это лекарство в солидных дозах. Экспедиция задержалась, только позавчера мы возвратились в Кзыл-Орду и сейчас заняты упаковкой и отправкой на станцию археологических материалов. «Виновником» задержки оказался я. Вот что произошло.
Когда уже всем казалось, что в «Улькен-асаре» больше не найдется ничего интересного, и землекопы считали этот день последним рабочим днем в экспедиции, моя лопата неожиданно выбросила небольшую деревянную дощечку, полусгнившую с одной стороны; другая сторона ее была отполирована, пропитана до глянца раствором и хорошо сохранилась, на ней ясно виднелись какие-то знаки, должно быть, буквы.
Надо было видеть, как обрадовался этой находке ваш отец!
Ведь до сих пор в «Улькен-асаре» не попадалось ни одного рукописного документа, а это был документ в четыре слова, бирка. Профессор распорядился продолжать
В глубине «Улькен-асара», там, где стоял дом со «светелкой», мы обнаружили архив древнехорезмских документов — на дереве, коже и кости. Они хранились в больших глиняных сосудах, которые впоследствии раздавило обвалом потолка здания. Документы на коже «фрагментировались», как говорят археологи, — распались, многие пришли в негодность, истлели в земле. Но многие сохранились настолько хорошо, что расшифровать их будет нетрудно, — так говорит Григорий Петрович, специалист разгадывать загадки. Он уже утверждает, что древнехорезмский язык близок к согдийскому, а Николай Викентьевич, кроме того, считает его сродни современному осетинскому.
В этих вещах я не разбираюсь. Но хорошо знаю и чувствую, что с того момента я сроднился с археологией. В истории с документами Николай Викентьевич видит мою заслугу, так же как и в спасении во время бури ящика с золотом. Так это или не так — дело его, важно вот что: когда документы полностью расшифруют, — какие интересные, еще неведомые нам страницы истории они откроют!
Еще Николай Викентьевич сказал: «Вы, Алибек, были неудачным кладоискателем; верю — будете удачливым археологом».
Напоминание о кладоискательстве пришлось мне не по душе. Но сейчас надо вести этот разговор, как ни тяжело: только я осмелился однажды заикнуться о поисках сокровищ — вы сразу же отвернулись, возненавидев меня.
Вы не бросите письмо, не дочитав, — не правда ли?
Говорят, виноватую голову и меч не сечет. А может быть, голова моя и не так виновата, как подумалось вам?
Много лет я постоянно испытывал горечь и обиду от сознания того, что я сын басмача, проклятого народом. Моя мать перед смертью, должно быть, чувствовала больным сердцем, как тяжело мне придется в жизни, потому и просила не отдавать в семью родичей, а отдать в детдом. Но от этого не стало мне лучше. Среди детдомовских ребят были дети тех, что погибли от руки басмачей.
Я знал от матери, кто мой отец, и скрывал это от своих товарищей, старался дружить с ними. А сердце кровью обливалось…
Но сколько можно скрывать, делать вид, что меня это не касается?.. Кое-кто из взрослых знал, узнали и дети. Немало терпел я обид.
Очень хотелось прослыть верным товарищем, честным человеком. Я мечтал о подвиге. На войну меня не взяли, несмотря на просьбы: нужен был на железной дороге, она работала с огромной нагрузкой.
И вот неожиданно вернулся отец — не обрадовался я этому, хотя знал, что он прощен за прошлое. Странное завещание удивило меня, вызвало любопытство. Потом я долго сидел на берегу Сыр-Дарьи, обдумывая, как поступить.
Я не испытывал корыстолюбия — откуда бы оно во мне? Взять золото, драгоценности, на которых кровь людей, воспользоваться тем, что отнято у родителей моих товарищей по детдому, — нет, этого и в мыслях не было.
Единственное, чего хотелось — никогда не слышать слов: «У него отец был басмач». Теперь-то я лучше знаю, что слишком навязчива была эта мысль и не стоило многие годы так мучиться: я не отвечаю за преступления отца. Но ничего не мог поделать с собой, душа была травмирована и с острой болью реагировала на малейшее проявление недоверия товарищей по работе и учебе.