Старосветские изменщики
Шрифт:
Он мрачно сказал: “Ну залезайте, раз пришли”, с силой оттолкнул лодку и выгреб в море. Он стеснялся раздеться при ней, ему было жарко и неприятно, и он противно молчал. Но Вера Ивановна только купала руку в воде, улыбалась зеленому морю, щурилась на горы, прикрытые дымкой зноя, как кресла чехлами, и, в сущности, ни о чем не думала.
Петенька, злясь на все на свете, закинул в воду самодур. “Ой, какие крючочки разноцветные”, — только и сказала Вера Ивановна. Петенька посмотрел на нее волком. “Не будет рыбалки с вами, — сказал он. — От женщины на воде одна неприятность”. Вере Ивановне не хотелось ни ругаться, ни обижаться. “Больше не поеду”, — спокойно сказала она,
Рыбка тем не менее ловилась, и Вера Ивановна залюбовалась на радужную скумбрию, блиставшую, как бабочка, и гаснувшую на глазах, как экран в кино.
На берегу Петенька завернул ей в газету пять крупных рыбок и сказал: “Ваша доля”. — “Спасибо за труды”, — сказала Вера Ивановна и поехала домой. Она зажарила скумбрию, сказав, что купила ее на базаре. Ее даже повеселило, что вот она таким необычным образом сэкономила немного денег.
А через неделю в поселке снова появился Петенька. “Как у вас тут с напряжением?” — поинтересовался он у Веры Ивановны. “А у нас тут все нормально, и с напряжением, и с воспитанием”, — ответила она. Петенька взбесился, прыгнул в машину и уехал.
Где-то в августе она несколько раз ходила на Желтышевку и наконец застала Петеньку, снаряжавшего лодку.
“А я за рыбкой пришла”, — сказала Вера Ивановна. “Садитесь”, — вежливо сказал Петенька.
В этот раз они поговорили; Петенька жаловался на жену, что отбирает деньги. “Так ведь, наверно, пьете?” — спросила Вера Ивановна. “Пью”, — согласился Петенька. “А почему пьете?” Петенька задумался и загрустил.
Подгребя к берегу, он застенчиво разделся до черных сатиновых трусов, попросил Веру Ивановну подержать лодку и бережно нырнул в воду. Вера Ивановна забеспокоилась, но Петенька, пробыв под водой очень долго, вынырнул с большой горбатой ракушкой. “Выварю гада, чтоб не пах, — сказал он, — и вам подарю. Вот через неделю приходите на то же место”.
Вера Ивановна пришла и получила большой рапан, оранжево-розовый, как персик, внутри. Она положила его на свой стол в кабинете и, когда спрашивали, говорила небрежно: “Дочка забыла, наверно”, а когда никого не было, прикладывала раковину к уху и слушала глухой, свистящий ночной говор моря.
За этот август они еще несколько раз ездили рыбачить на лодке, а осенью Лидочка уехала в институт, и вечера Веры Ивановны сделались совершенно пусты и свободны, и, как того давно добивался Петенька, она пошла с ним после наступления темноты на мыс у виноградника. Было тепло, трава кололась, цикады освещали ночь звуками, и запах табака, металла и промасленной кожи, исходивший от Петеньки, уже не показался ей противным.
Зимой они — опять же вечерами — гуляли в парках; Вера Ивановна заставила смущавшегося Петеньку отдать ей худые носки и рваные рубашки и все заштопала. Она даже пекла пирожки и едва не плакала, глядя, как он, давясь от жадности и смущения, пожирал их на скамейках. Петенькина жена казалась ей по рассказам каким-то чудовищем. Впрочем, в отличие от нее Вера Ивановна ни разу не видела Петеньку пьяным, только ругала за гадкий запах от вчерашнего безобразия. А летом они снова уезжали в море, и Петенька сидел у Веры Ивановны в ногах и иногда плакал от счастья.
Так прошло семнадцать лет. Лидочкиному сыну, любимому внуку Вадечке, было уже десять. У Петеньки открылся рак. В больницу к нему ходить было нельзя, и они условились, что Вера Ивановна будет только гулять под окнами, а он — махать ей из коридора. Еще она приносила ему обильные передачи, впервые в жизни готовя на него как на мужа. Жену его она никогда
Петеньку прооперировали, и два раза они встречались на скамеечке в парке, и Вера Ивановна говорила ему, что после операции он и должен чувствовать себя хуже. А на третий раз Петенька в парк не пришел.
Самое трудное было в день Петенькиных похорон. Вера Ивановна узнала о назначенном дне по телефону, на станции, где Петенька работал. Она долго выбирала, где ей встать. Наконец выбрала площадь, по которой Петеньку неминуемо должны были проносить. Надо было встать так, чтоб ее никто случайно не увидел, а если бы и увидел, то чтоб ничего такого не подумал, но чтоб она увидела Петеньку в гробу. Она решила, что встанет на крыльце молочного магазина. Она подгадала время к самым похоронам и расплатилась с кассиршей, как раз когда заслышался заунывный, страшный вой духового оркестра. Она поспешила на крыльцо. Там уже стояла какая-то женщина, с жадным ужасом присматривавшаяся к похоронам. Вера Ивановна что есть сил сжимала сетку с кефиром и смотрела на шевелящуюся толпу, которая почему-то напомнила ей кошмарного червя.
Впереди тучный мужчина, морщась от натуги, нес на голове красную крышку гроба, за ним двое молодых ребят с поглупевшими от торжественности лицами несли венки. “Два веночка-то всего”, — нараспев сказала женщина, стоявшая рядом с ней. А дальше — дальше над толпой, на чьих-то жарких плечах, плыл Петенька, весь ушедший в гроб, так что всего-то и было видно что кончик носа, скат лба, седой венчик. Вера Ивановна знала, что вот сейчас-то как раз и надо прощаться, но смешалась, потому что колышущийся червь толпы, красный цвет гроба и режущая не сердце, а уши музыка с ее безобразным заунывным распевом отвлекали ее. И только когда похороны пошли в гору и Петенька немножко съехал вниз в гробу, она увидела какие-то смешанные гипсовые складки там, где полагалось быть его лицу.
“Ой, миленькая, — сказала ей женщина, — кефирчик-то пролился!” Вера Ивановна рассеянно посмотрела вниз и увидела, что кефир действительно пролился, залив сумку и запачкав платье. Не оттирая ни того, ни другого, она пошла прямой дорогой куда-то в парк, там села на скамейку, закрыла лицо руками и так плакала, плакала.
Поэтому, когда через восемь лет после этого в больнице умирал Анатолий Семенович и женщина позвонила ей домой и стала, запинаясь, рыдать в трубку, Вера Ивановна решительно сказала: “Он в шестой палате. Ходите к нему по нечетным дням. — И прибавила дрогнувшим голосом: — И на похороны приходите”, и в горле задрожал комок, потому что все смешалось: и гипсовые черты Петеньки, и умирающий Анатолий Семенович, и ее собственный скорый одинокий конец.
На похоронах женщина держалась хорошо, стояла в стороне, и Вера Ивановна ей даже покивала сквозь слезы.
Все это она и рассказала Лидочке на веранде своего крепенького дома, на которой Анатолий Семенович проспал тридцать пять лет назад все лето и половину осени, рассказала монотонно, стараясь не отрывать глаз от моря, потому что если смотреть на белый город, то отсюда был виден холм с кладбищем, на котором недалеко друг от друга в кипарисовой роще лежали и Петенька, и Анатолий Семенович, и даже винодел. Вера Ивановна все хотела сказать Лидочке: что вот уже поздно что-то делать для всех, кто лежит в кипарисовой роще, но что дорога к роще очень длинная и ее не объять ни умом, ни сердцем и что не надо слушать умных подруг, не надо размазывать слезы перед старухой матерью, а надо делать что-то совсем иное. Хотела — но не сказала, потому что не подобрала слов.