Статьи о русской литературе (сборник)
Шрифт:
Наскучил «демонизм». Печорин-Демон все время зевает от скуки. «Печорин принадлежал к толпе», – говорит Лермонтов: к толпе, то есть к пошлости. «Это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения... Болезнь указана», – заключает Лермонтов. «Я иногда себя презираю», – признается сам Печорин. «Жальче его никто никогда не был», – замечает Максим Максимыч.
В Демоне был еще остаток дьявола. Его-то Лермонтов и преодолевает, от него-то и освобождается, как змея от старой кожи. А Вл. Соловьев эту пустую кожу принял за змею.
Так вот кто старичок-привидение: воплощение древнего хаоса в серенькой петербургской слякоти, воплощение природы,
« – У меня в банке вот это, – говорит старичок.
– Это? Что это?
Лугин обернул голову... минутного взгляда было бы довольно, чтобы проиграть душу. То было чудное и божественное видение».
Видение Вечной Женственности.
«С этой минуты Лугин решился играть, пока не выиграет; эта цель сделалась целью его жизни... Она – не знаю, как назвать ее, – она, казалось, принимала трепетное участие в игре; казалось, она ждала с нетерпением минуты, когда освободится от ига несносного старика, и всякий раз, когда карта Лугина была бита, она с грустным взором оборачивала к нему глаза». Как та девятилетняя девочка – «с глазами, полными лазурного огня».
«Глаза говорили: подожди, я буду твоею – я тебя люблю».
«То было одно из тех божественных созданий молодой души, когда она, в избытке сил, творит для себя новую природу, лучше и полнее той, к которой она прикована», – заключает Лермонтов.
Знайте же, Вечная Женственность нынеВ теле нетленном на землю идет...Все, чем красна Афродита мирская,Радость домов, и лесов, и морей, —Все совместит красота неземная.Чище, сильней, и живей, и полней, —говорит Вл. Соловьев. «Новая природа – полнее той, к которой душа прикована», – говорит Лермонтов.Тут вечные враги – Каин и Авель русской литературы – неожиданно встретились и обменялись, как братья-близнецы.
Но недаром близнецы враждуют. У Вл. Соловьева Вечная Женственность хотя и «сходит на землю», но сомнительно, чтобы дошла до земли: она все еще слишком неземная, потому что слишком христианская; у Лермонтова она столь же земная, как и небесная, может быть, даже более земная, чем небесная; она и Варенька с родимым пятнышком, и девочка, играющая в куклы, и покойная мать, напевающая колыбельную песню, и «мать сыра земля», та самая, на которую Мцыри, беглец из христианства, упал
И в исступленьи зарыдал...И слезы, слезы потеклиВ нее горючею росой.«Мать сыра земля» – «земля Божья» – Матерь Божия.
Я, Матерь Божия, ныне с молитвоюПред твоим образом, ярким сиянием,Не о спасении, не перед битвою,Не с благодарностью иль покаянием,Не за свою молю душу пустынную,За душу странника в мире безродного,Но поручить хочу душу невиннуюТеплой Заступнице мира холодного.В записной книжке Лермонтова найдены выписки из Посланий Апостольских. Тут же заметка кн. А. Одоевского: «...эти выписки имели отношение к религиозным спорам между мною и Лермонтовым».
Замечательно, что во всей его поэзии, которая есть не что иное, как вечный спор с христианством, нет вовсе имени Христа.
От матери он принял «образок святой»:
Дам тебе я на дорогуОбразок святой.Но этот образок – не Сына, а Матери. К Матери пришел он помимо Сына. Непокорный Сыну, покорился Матери.
И вот кажется, если суд «мира холодного», суд Вл. Соловьева над Лермонтовым исполнится, если отвергнет его Сын, то не отвергнет Мать.
Религия Вечной Женственности, Вечного Материнства уходит корнями своими в «мать сырую землю» – в стихию народную.
Что такое Матерь Божия в народном всемирном христианстве? Не предчувствие ли в нем того, что за ним?
Христианство отделило прошлую вечность Отца от будущей вечности Сына, правду земную от правды небесной. Не соединит ли их то, что за христианством, откровение Духа – Вечной Женственности, Вечного Материнства? Отца и Сына не примирит ли Мать?
Всего этого Лермонтов, конечно, не видел в себе, но мы это видим в нем. Тут не только приближается, подходит он к нам, но и входит в нас.
Это, впрочем, наше неизмеримо далекое будущее, а Лермонтов входит и в наше настоящее, в нашу сегодняшнюю злобу дня: ведь спор с христианством – наш сегодняшний неоконченный спор.
X
«Смирись, гордый человек!» Ну вот и смирились. Во внешней политике – до Цусимы, а во внутренней – до того, о чем и говорить непристойно, до Ната Пинкертона. Начать Пушкиным и кончить Натом Пинкертоном, – что бы сказал Достоевский о таком смирении?
Нельзя, конечно, обвинить ни Пушкина, ни Достоевского за то, что сейчас происходит в русской литературе и в русской действительности. Но должна же существовать какая-нибудь связь между последним полвеком нашей литературы и нашей действительности, между величием нашего созерцания и ничтожеством нашего действия. Кажется иногда, что русская литература истощила до конца русскую действительность: как исполинский единственный цветок Victoria Regia, русская действительность дала русскую литературу и ничего уже больше дать не может. Во сне мы были как боги, а наяву людьми еще не стали.
Однажды было спящий великан проснулся, рванулся к действию, но и действие оказалось продолжением сна – и снова рухнул великан на свой тысячелетний одр.
Что, если он уже больше никогда не проснется, если это последний смертный сон?
И баюкает его колыбельная песня всей русской литературы:
Не для житейского волненья,Не для корысти, не для битв, —Мы рождены для вдохновенья,Для звуков сладких и молитв.Правда, в последнее время эти «сладкие звуки» перешли как-то незаметно в уныло-веселую песенку чеховского героя, в «тарара-бумбию». Но глубочайшая метафизическая сущность русской литературы, русской действительности и в этой песенке – все та же: созерцательная бездейственность, «беспорывность нашей природы», которую прославил в Пушкине сначала Гоголь, а затем Достоевский: «Смирись, гордый человек!»