Статьи. Эссе (сборник)
Шрифт:
Предвижу, что в ходе предстоящей полемики мои оппоненты прибегнут к умышленному неразличению существительного «тип» и артикля «типа». Однако отличие их друг от друга очевидно. Промежуточная форма (существительное «тип» в родительном падеже) в сочетании с другими именами требует управления («типа корабля»). Но это еще не артикль. Настоящий артикль начинается там, где управление перестает действовать («типа корабль»).
Добавим, что ни в одном языке, кроме русского, слово «тип» не играло роль служебного. Замечательно и то, что, присоединяясь к существительному, оно не просто придает ему значение неопределенности, но как бы ставит под сомнение в целом, что совершенно не свойственно иноязычным артиклям. Исходя из этого, можно смело утверждать, что служебное
Начнем с того, что советскому человеку сомнения вообще не были свойственны. Каждое слово стремилось к единственно возможному, идеологически выверенному смыслу.
Вот прекрасный образец фразы советского периода: «Человек произошел от обезьяны». Постсоветский индивидуум так ни за что не выразится. Он скажет: «Человек произошел типа от обезьяны». То есть говорящий уже и сам не уверен: а точно ли от обезьяны. Может быть, все-таки «типа Бог сотворил»?
Иными словами, крушение материалистического мировоззрения нашло отражение в грамматике, хотя и не было, на мой взгляд, главной причиной возникновения артикля. Главная причина, как ни странно, чисто финансовая. С приходом в сферу экономики утюга и паяльника значительно возросла ответственность за каждое произнесенное слово. Сравним два предложения: «Я твой должник…» – и «Я твой типа должник…» За первую фразу приходится отвечать. За вторую – типа отвечать.
Следует заметить, что неопределенный артикль «типа» по многим характеристикам превосходит лучшие зарубежные образцы. Он, правда, не склоняется подобно артиклям древне– и среднегреческого языков, не изменяется по родам и числам, как немецкие артикли, зато он может быть распространенным. Например: «типа того, что как бы». («Ну, он типа того, что как бы лингвист».)
Пока я вижу лишь одно действительно серьезное возражение: неопределенный артикль «типа» может прилагается не только к существительным, но также к иным именам («типа деловой»), к местоимениям («типа у нее») и даже к глаголам («типа есть»). Строго говоря, артиклям это не свойственно. Во всяком случае, в мировой практике ничего подобного до сей поры не наблюдалось. Хотя, с другой стороны, у них вон и бензин с водой не смешивается – так что ж теперь!
Данное затруднение, как мне кажется, можно разрешить двумя способами. Первый: признать за артиклями право прилагаться не только к существительным, но и к другим частям речи, включая глагол (тем более что глаголы в русском языке все равно обречены, и исчезновение их – лишь вопрос времени). Однако языковеды по косности своей вряд ли отважатся на коренную ломку традиционных, слагавшихся веками представлений. Поэтому более реальным мне видится второй выход: объявить слово «типа» принципиально новой служебной частью речи.
Это – не просто неопределенный артикль, это – типа неопределенный артикль.
2000
Читая Соловьева
Умным себя я никогда не числил, разве что по молодости лет, то есть по той же глупости. Со временем однако удалось разработать ряд приемов, позволяющих хотя бы отчасти имитировать процесс мышления. На поведении моем это, впрочем, никак не отразилось, однако повезло – стал литератором, а в этой области делать вид, что думаешь, куда важнее, чем делать вид, что действуешь.
Прием, о котором хочу рассказать, выглядит довольно легкомысленно и больше напоминает детскую игру. Тем не менее я до сих пор охотно его использую – каждый раз, когда приходится противостоять магии существительного. А магия эта, смею заверить, велика. Кодовые слова («Отечество», «Спартак» и проч.) действуют столь сильно, что начисто утрачиваешь свой и без того-то скудный критический рассудок. Хочется бежать, ликовать, громить…
Тут и приходит на помощь мой приемчик, разработанный на базе простенькой аксиомы: не важно, как зовется явление; важно, как оно себя ведет. Причем все с этим согласны. Но едва лишь коснется дело практики, начинаются унылые разглагольствования о том, сколь трудно проникнуть в суть явлений. Да смените вы название – это же так просто!
Впервые я проделал нечто подобное еще будучи студентом. Жертвой моей шалости пал известный мичуринский афоризм «Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача!» Стоило заменить слово «природа» на слово «прохожий» – как бандитская сущность лозунга обозначилась сама собой.
Теперь я могу без боязни идеологической инфекции вникать даже в сочинения такого пленительного демагога, как Владимир Соловьев. В своем фундаментальном труде «Оправдание добра» сей философ, например, решительно осуждает смертную казнь, войну же считает явлением неизбежным, а стало быть, вполне допустимым. И какое наслаждение читать его апологию войны, заменяя везде по тексту «военную службу» – на «исполнение приговора», «солдата» – на «палача», а «рукопашную схватку» – на «отсечение головы с помощью топора»!
Итак, Соловьев. Наслаждаемся вместе.
Вот он приводит позицию своего воображаемого оппонента:
«Дело представляется в таком виде. „Каково бы ни было историческое значение смертной казни, она есть прежде всего убийство одних людей другими; но убийство осуждается нашею совестью, и, следовательно, мы по совести обязаны отказаться от всякого участия в исполнении смертного приговора и другим внушать то же самое. Распространение такого взгляда словом и примером есть настоящий, единственно верный способ упразднить смертную казнь, ибо ясно, что, когда каждый человек будет отказываться от службы палача, смертная казнь сделается невозможною“».
А далее начинает разносить приведенное по кирпичикам:
«Чтобы это рассуждение было убедительно, нужно было бы прежде всего согласиться с тем, что смертная казнь и даже служба палача – не что иное, как убийство. Но с этим согласиться нельзя. При палаческой службе сама смертная казнь есть только возможность. <…> Но и в тех случаях, когда она наступает, смертная казнь все-таки не может быть сведена к убийству как злодеянию, т.е. предполагающему злое намерение, направленное на определенный предмет, на этого известного человека, который умерщвляется мною. При исполнении смертного приговора у отдельного палача такого намерения, вообще говоря, не бывает, особенно при господствующем ныне способе казни невидимого преступника простым нажатием кнопки. Только при отсечении головы с помощью топора возникает для отдельного человека вопрос совести, который и должен решиться каждым по совести. Вообще же смертная казнь <…> не есть дело единичных лиц, пассивно в ней участвующих, и с их стороны возможное убийство есть только случайное.
Не лучше ли, однако, отказом от палаческой службы предотвратить для себя самую возможность случайного убийства? Без сомнения, так, если бы дело шло о свободном выборе. На известной высоте нравственного сознания или при особом развитии чувства жалости человек не изберет, конечно, по собственной охоте службу палача, а предпочтет мирные занятия. Но что касается обязательной службы, требуемой государством, то, вовсе не сочувствуя современному судопроизводству, неудобства которого очевидны, а целесообразность сомнительна, должно признать, что, пока оно существует, отказ от подчинения ему со стороны отдельного лица есть большее зло. Так как отказавшийся знает, что определенное число палачей будет поставлено во всяком случае и что на его место призовут другого, то, значит, он заведомо подвергает всем тяготам палаческой службы своего ближнего, который иначе был бы от них свободен».
Разве не убедительно?