Степан Разин. Казаки
Шрифт:
– Может, и от думы…
Многие повстанцы быстро улеглись прямо на мёрзлую землю. Сибариты и любители тепла разбросали костры, размели еловыми ветками выгоревшее место, укрыли его, чем могли, и легли: им было тепло, как на печи. И не прошло и получаса, как на поляне казаки уже храпели на все лады. Лошади рыли ногами землю, фыркали и сторожко пряли ушами: вокруг бродили волки. Но при огне – лошади знали это – зверь близко не подходит…
Ерик сидел на пне около тихо теплящегося костра, курил и думал. Думы его были невеселы. Большой веры в затею Степана у него никогда не было, и он пошёл с ним только потому, что надо же было что-нибудь делать, куда-нибудь деваться и рассчитаться за старые
Тяжело вздохнул Ерик, и сурово было покрытое рубцами лицо, и была печаль в красивых соколиных очах. С чёрного неба, тихо рея, всё падали редкие снежинки. Сияли золотисто огни. Из лесных чащ так отрадно пахло холодной хвоей…
Сзади послышались лёгкие шаги.
Ерик, взявшись привычно за пистолет, обернулся и – обомлел.
Что такое?!
С широко открытыми глазами он смотрел в это бледное лицо, в эти тёмные, вещие, когда-то милые глаза и не мог поверить себе, и не мог выговорить ни слова.
– Это я… – тихо выговорила она. – Я, Алёна…
И голос её!.. Но он всё не верил и с прежним страхом смотрел на неё. Она скорбно улыбнулась и перекрестилась.
– Я, я, я… – повторила она настойчивее. – Не оборотень, Алёна…
Он понемногу стал приходить в себя. А в ней вдруг точно что оборвалось, как подкошенная она упала к его ногам и, вся корчась в подавленных рыданиях, целовала его колена, его руки, его ичетыги…
– Родимый мой… светик… – лепетала она. – Да ты ли это? Как же ты исхудал! Как постарел!.. Но все такой же орёл… Как томилась я по тебе, как мучилась…
Он поверил совсем: это была она, его Алёна. Это было воскресение среди дремучих лесов, среди спящего лагеря повстанцев, всего его прошлого, его молодости, его былого счастья, его былого горя. Это было чудо.
– Алёна… – едва выговорил он.
– Погоди, постой… – лепетала она. – Утиши сперва душу мою, скажи: долго ты горевал тогда обо мне, долго думал, долго в сердце носил? Скажи, скорей скажи…
И она, стоя на коленях, подняла к нему свое исковерканное страстью, всё в слезах лицо.
– Говори скорее!.. Не томи…
– Вот тебе крест святой, – истово перекрестился он. – Я не знал ни одной женщины после тебя…
Её ослепило. Она думала, что умрёт от нестерпимого счастья. И снова исступлённо она целовала его руки, ноги, одежду.
– Два раза я был потом под Арзамасом, всё искал тебя… – продолжал он. – Но никаких и следов не нашёл. Я хотел выкрасть тебя и умчать туда, где никто никогда не нашёл бы тебя, не
– Милый, милый… – изнемогала она. – Но теперь уж никто не оторвет меня от тебя… Я собакой побегу за конём твоим… Я…
У него кружилась голова.
– Зачем? Что ты говоришь?… – говорил он, целуя её голову, лицо, плечи. – Теперь ты будешь моей женой перед Богом и перед людьми…
Она тихонько застонала.
– Да ведь я мужняя жена… – тихо проговорила она. – Или ты забыл?
Он потемнел, как туча.
– Нет, нет, нет… – страстно заторопилась она. – Нет, то было до тебя… Я себя соблюла для тебя… Я только к тому, что венчаться нам нельзя по их, брюхано-ву, закону. Да и не надо – я холопкой твоей буду, собакой, рогожей, о которую ноги потирают…
И снова огневые вихри, паля и пьяня, кружили их…
И падал из темноты нежными лёгкими звездинками редкий снежок. Изредка кто-нибудь из казаков поднимал на мгновение голову, смотрел вокруг дикими глазами, натягивал на голову свою одежонку и снова засыпал. Кони всё тревожились. Но торжественна и прекрасна была эта ночь для Ерика и Алёны: такой они еще ни разу не переживали и тогда, в дни их первой, молодой страсти. И они шёпотом рассказывали один другому о том, как жили они в разлуке. И когда что-нибудь особенно волновало Алёну, она прижималась всем лицом к его рукам, коленам, платью и целовала их. А потом опять поднимала на него свои тёмные глаза и, не выпуская его израненных рук, слушала, слушала, слушала… И в свою очередь она рассказывала ему, как пьяная, как во сне, как она искала его первое время, как ждала, как потом пробовала забыть всё в монастыре, как стали все считать её вещей жёнкой и как только что приговорил её воевода к сожжению в срубе.
Он весь побелел: так и теперь не конец!.. Так куда же от проклятых деваться?…
– Э, милый, полнока!.. Обойдётся… Раз ты теперь со мной, мне все нипочём.
Но у него заболела душа болью привычной – точно вот кто клещами сердце ухватил и не отпускает…
И так шла ночь. Иногда брызгали искрами угасающие костры. Лёгкий снежок реял над огнями. И тревожны были кони. Морозец усиливался, и иногда кто-нибудь из казаков вскакивал, поправлял огонь, топотал ногами, размахивал руками и снова, бормоча ругательства, норовил улечься как потеплее. И муть рассвета непогожего разливалась медлительно. А разведчиков всё не было…
– Бррррр… – зябло пустил отец Савва, вскакивая и топоча ногами дробно. – Вот так пробрало!.. Нет, что-то наши опочивальни плохо топят холопы – должно, хозяин дров жалеет… Бррр… Вставай, ребятушки, а то и Царство Небесное проспите… А ты так всю ночь и не спал, полковник? И чудной ты человек!.. Ты против Господа идти норовишь – для чего же Он, милостивец, и ночь сотворил, как не спать?… Бррр…
XXXII. «Глуподерзие и людодерство»
Табор зашевелился. Люди кашляли, плевались, переговаривались зяблыми, хриплыми голосами и тащили уже со всех сторон сушняк…
И вдруг из чащи на поляну вырвался худенький и рябой мужичонка в лапотках, рваном полушубке и без шапки. На лице его был испуг. Всё всполошилось.
– Братцы, спасайся!.. – негромко бросил он. – Царские люди рядом, в лесу…
Сперва заметались, потом обступили его тесно…
Оказалось, что двое повстанческих лазутчиков были захвачены врасплох драгунами, а один убит при попытке к бегству. Ещё с вечера подошли ратные люди к Темникову – конечно, было их видимо-невидимо, – и темниковцы, трясясь, встретили их крестным ходом. И сразу начальные люди стали пытать про Ерика да про Савву. Темниковцы позамялись было, но сейчас же скорым обычаем десятерых развесили по берёзам, темниковцы всё рассказали и дали зверовщиков вожатыми.