Степан Разин. Казаки
Шрифт:
– Веди меня к ней скорее, мать!.. – едва выговорил он. – Скорее!..
Монахиня широко перекрестилась.
– Господи Исусе Христе!.. Да уж я не знаю как…
– Веди скорее!..
– Да ведь, родимый мой, плоха она очень… Уж и не бает совсем…
– Да не терзай ты меня, мать!.. – воскликнул Ордын страстно. – Веди же…
Сводчатый полутёмный коридор. Торжественно пахнет ладаном и воском. Чёрные монахини низко кланяются молодому воину… Отворяется дверь. На низкой, широкой скамье лежит что-то плоское и прозрачное. И – синие бездны…
Он зашатался.
Аннушка строго
– Аннушка… – едва выговорил он.
Тень улыбки скользнула по бледным губам. Говорить она не могла. Говорили только её глаза…
Рыдая, он упал к её одру, приник на мгновение лбом к её прозрачной руке и снова, оторвавшись, стал смотреть в глаза, и снова прижался лицом к ней… Страшный, как ночной набат, кашель потряс её пустую, гулкую грудь, из угла рта протекла на подушку струйка крови, и синие глаза, не отрываясь от его лица, стали стыть, заволакиваться, уходить… И по прелестному личику тихо разливалось выражение какого-то неземного покоя и нежности…
Вдоль берега, у стругов, уже пели настойчиво, повелительно медные рожки, призывая в поход…
Ордын не помнил, как очутился он на своём струге. Он не видел ни Волги солнечной, ни зелёных берегов, ни бегущей на низ флотилии, – для него весь мир был одной сплошной чёрной дырой, полной боли и рыданий. С ним заговаривали – он смотрел сумасшедшими глазами и ничего не понимал. На него дивились, перешёптывались, покачивали головами. Он сидел на носу один, смотрел в играющие волны, а сзади него солдаты тихонько напевали новую московскую, такую унывную песню:
Схороните меня, братцы, между трёх дорог,
Меж московской, астраханской, славной киевской,
В головах моих поставьте животворный крест,
А в ногах мне положите саблю вострую…
Кто пройдёт или проедет, остановится,
Моему животворному кресту помолится,
Моей сабли, моей вострой испужается:
Что лежит тут вор удалый, добрый молодец,
Степан, Разин по прозванью, Тимофеевич…
В Царицыне, конечно, встретили московскую рать крестным ходом. А в последних числах августа Милославский обложил Астрахань. В городе начался голод.
Появились перебежчики. Их кормили, поили, ласкали. Поэтому число их увеличилось. Казаки хотели было перерезать в Астрахани вдов и сирот всех ими казненных, но – это было уже невозможно. И всего больше помешал этому Иосель.
Иосель бойко торговал мукой, пухом, драгоценными вещами, старьём, птицей, давал деньги взаймы и уже строгонько покрикивал на казаков.
– Пхэ!.. И что они из-под себя думают?… Захватили какую-то паршивую Астрахань и думают, что завоевали всё царство Московское… – говорил он страшно убедительно. – И что вы хотите: чтобы в Астрахани были свои порядки, в Царицыне свои, в Казани
– Вот проклятый!.. – смущённо бурчали казаки. – И туды крутит, и сюды, и никак в толк не возьмёшь, чего он хотит…
А другие, потолковее, предостерегали:
– Опасайся, ребята: что-то наш Иосель переменился…
С Дона прибыло тайно посольство. И там дела были невеселы. Всего хуже было то, что атаман Корнило Яковлев и Михайло Самаренин возвратились на Дон не одни, а со стольником Косоговым, который вёз казакам милостивую грамоту, хлебный и пушечный запас и денежное жалованье. Казаки крепко запасу обрадовались: на Дону благодаря всей этой смуте было голодно. Косогова сопровождали рейтары. И чтобы почтить Москву, казаки встретили царского посла за пять вёрст от Черкасска, в степи.
По обычаю, собрался круг. Косогов – чистяк и краснобай, державшийся очень уверенно, – сообщил казакам, что Корнило Яковлев и Михайло Самаренин дали в Москве за всё казачество обещание принять присягу на верность великому государю. Старики и вообще домовитые казаки с большой охотой согласились, но молодежь и беднота подняли шум.
– Мы рады служить великому государю и без крестного целования… – кричали они. – А крест целовать незачем…
Три раза собирался круг, а столковаться всё никак не могли. Наконец, старики постановили: кто на крестное целование не пойдёт, того казнить смертью по воинскому праву казацкому и пограбить его животы, а пока не дадут все крестного целования, положить крепко заказ во всех куренях не продавать ни вина, ни другого питья, а кто будет продавать, того казнить со всей жесточью.
Этого казаки уж не выдержали, и 29-го августа попы привели к присяге атамана и всех казаков перед стольником царским и его дьяком.
– А теперь, казаки, – крикнул довольный Косогов, – сослужите великому государю службу: идите под Астрахань чинить над ворами промысел…
– Радостным сердцем пойдём!.. – закричали казаки посмышлёнее. – Будем всей душой служить великому государю…
Но через некоторое время к стольнику явились старшины: они только что прослышали, что крымский хан готовится со сто тысячной ордой напасть на Азов, и потому им никак невозможно покинуть Дон без защиты. Стольник вынужден был принять это к сведению и руководству…
Замутился астраханский круг, когда донские послы закончили свою печальную новость…
– Сволочи!.. – сплюнул кто-то.
– Вольному Дону аминь… – подвёл итог другой.
– Ну и москвитяне, чтобы им…
– Всё кончал!.. – сказал Ягайка.
Он снова был в Астрахани. «Наша совсем заболталась… – объяснял он. – Не хочит псом сидеть – туды-сюды гулять хочит…»
И Федька Шелудяк прямо с круга пошёл в Троицкий монастырь, где хранился приговор астраханцев о взаимной поддержке, о вольностях казацких, о походе на Москву, и с перекошенным лицом на глазах всех изорвал его и бросил в грязь…