Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
— Пойдемте, — говорил он мне, — домой. Ничего сегодня хорошего не будет.
— Я, — говорил Тургенев, — послушался его, и мы двинулись по направлению к бричке, оставленной на опушке леса, на излучине реки. Небольшой дождь моросил, и мы шли с Ермолаем молча, понурив головы и свесив ружья. О чем уж я думал, — не знаю, не помню, но я, двигаясь совершенно машинально, решительно не замечал того, что подле меня делалось…
— Вдруг я почувствовал, — продолжал Тургенев, — необычайно сильный удар в грудь, удар до такой степени
— Ну, Иван Сергеевич, идемте скорее, нехорошо.
— Да что же нехорошо?
— Да уж идемте, примета нехорошая.
Мы пошли и минут через десять находились подле нашей брички, запряженной парою; взобрались в нее и поехали домой.
Дорога шла подле реки, дождь размочил колеи, жердняк по канавкам, при движении колес, подскакивал… И что ж бы вы думали, — говорил Иван Сергеевич, обращаясь к собеседникам, — что бы вы думали — ведь случилось несчастие…
— Какое? — в один голос спросили Анненков и Ду-дышкин, заинтересованные не тем, что рассказывал Тургенев, а как он рассказывал.
Иван Сергеевич умел говорить, когда ему было любо говорить, и говорил очень хорошо. Не совсем приятно поражало в нем недостаточное соответствие между крупной его фигурой и довольно-таки тоненьким голоском, который, казалось, выходил вовсе не из его мощной груди, а откуда-то со стороны.
— Да-с, — продолжал он, — бричка опрокинулась, я вывалился и сломал себе ключицу…
Здесь я должен повиниться, что не особенно ясно помню, что именно сломал Тургенев: ключицу, руку или ногу. Брат мой, слышавший этот рассказ, тоже не помнит. Но по существу своему, по характеру своему, рассказ этот памятен ему так же хорошо, как и мне.
Почти 40 лет миновало после этого замечательного для меня в моей жизни вечера. Думая написать то, что я только что написал, я хотел все-таки справиться, если это возможно, у кого бы то ни было о том, что именно сломал себе Тургенев на одной из охот? Мне казалось, что такой интересный случай, как тот, который только что рассказан мною, был непременно сообщен весьма словоохотливым Иваном Сергеевичем
Почтенный патриарх нашей беллетристики, болея, сидел у себя дома, не имея возможности выйти на улицу. Несмотря на это, Дмитрий Васильевич оказался настолько любезен, что принял меня и, выслушав мою просьбу объяснить что-либо о сломанной ключице Тургенева, покачал головою, улыбаясь.
— Нет, мне Тургенев никогда ничего подобного не рассказывал, да и вообще я не слыхал ничего такого.
— Однако, — ответил я, — ведь несомненность рассказанного мною для меня подтверждается живым свидетелем, моим братом, который находился, как и я, в здравом уме и полной памяти, когда Иван Сергеевич рассказывал о случае излома.
— Не знаю, не знаю, но мне Иван Сергеевич ничего такого не говорил. Он рассказывал иногда и сам себе верил… Может быть, и это так!..
На протяжении 40 лет совершилось столько событий в общественной жизни нашей, умерло столько людей крупных, деятелей характерных, народилось не меньшее число новых, еще более характерных, но о людях шестидесятых годов каждая страница — назидание, а поэтому и рассказанное мною не излишне. В конце концов по тщательному сравнению того, что совершалось в те дни, и того, что занимает нас сегодня, нельзя не признать, что подъём духа в шестидесятых годах был несравненно выше, чем и конце XIX столетия. Но есть, к счастью, полное основание полагать, что уже и теперь, после долгих странствований и скитаний духа, настают времена более светлые и, может быть, в недалеком будущем повеет в душу людскую тем теплом и тою верою в себя, которыми отличались шестидесятые годы. Страницы их истории еще недостаточно ясно определены, потому что не всех еще прибрала могила, и старые страсти, как бы они ни ослабели, перешли от отцов к детям, еще живут и — часто с достаточной несправедливостью — хулят то, что было хорошо, и хвалят то, что было дурно. Не место, конечно, здесь перечислять дурное и славословить хорошее, но некоторые перемены в нашем общественном настроении к лучшему все-таки имеются. Стоит вспомнить о том, с какой жадностью набрасываются теперь на чтение мало-мальски талантливых вещей; как желали бы люди слышать могучий голос первоклассного таланта, которого теперь не нарождается. Как желали бы они двигаться, действовать, думать о чем-нибудь таком, в чем лежала бы возможность проведения мысли в действие, исполнение, воплощение. Старые идеалы рушились, чувствуется потребность в новых; новые идеалы, несомненно, уже носятся между нас, но они не нашли своего Гоголя, своего Тургенева, своего Достоевского. Заговорят ли они, где и как, неизвестно, но близость заревых лучей чувствуется даже и не очень чувствительными натурами, и свежая поросль зеленеет…