Стихотворения
Шрифт:
Искусное и знаменитое оформление «Аллилуйи», исполненное братом Георгием Нарбутом при участии И. Я. Билибина и М. Я. Чемберс-Билибиной, подробно описано исследователем Нарбута-художника Платоном Белецким. Искусствовед находит в нем иронию, выраженную не только в «залихвастском» начертании действительно церковнославянских букв, заимствованных из Псалтыри начала XVIII в., но и, что для нас особенно интересно, связь этой книги с украинским фольклором, в частности с богохульными (опять — богохульными! — Н.Б., Н.П.) пародиями на литургию, бытовавшими среди студентов Киево-Могилевской академии, так называемыми «шалопутскими молитвами» («Отче наш иже есть та вже ввесь; око на небi, око на землi…» и т. д.) и с популярными народными картинами — «Казаки-мамаи», которые нередко строятся на контрасте изображения и подписи.
Он считает книгу «Аллилуйя» «проделкой братьев-проказников», тем более, что к этому времени, лету 1912 г., относится и характеристика, данная молодому Владимиру Нарбуту в воспоминаниях его невестки В. П. Нарбут: «Володя Нарбут был энергичным и резвым юношей с большим юмором и элементами озорства, всегдашним
«Может быть, и не без озорства» [54] ,— замечает в рецензии на эту книгу и Николай Гумилев, а в письме Анне Ахматовой, примерно тогда же: «Я совершенно убежден, что из всей послесимволической поэзии ты да, пожалуй (по-своему), Нарбут окажетесь самыми значительными» [55] .
53
Роман Нарбут.
54
Гумилев Н. Письма о русской поэзии. С. 151.
55
См.: Из литературного наследия. Стихи и письма. Анна Ахматова. Н. Гумилев/ Публ. Э. Г. Герштейн// Новый мир. 1986. № 9. С. 220.
Но, главное, что находит Гумилев в этой книге, — полемический выпад против «эстетизма» первого поколения русских модернистов. «Их стихи, — пишет он, — пестрели красивыми, часто бессодержательными словами. […] М. Зенкевич и еще больше Владимир Нарбут возненавидели не только бессодержательные красивые слова,[…] не только шаблонное изящество, но и всякое вообще. Их внимание привлекло все подлинно отверженное, слизь, грязь, копоть мира […] Владимир Нарбут последователен до конца» [56] .
56
Гумилев Н. Письма о русской поэзии. С. 151.
Мотивы полемического противопоставления нарочито сниженной, эпатирующей «эстетики безобразного» преобладают и ныне в суждениях о поэтике Нарбута. С этим, конечно, нельзя не согласиться.
Но будь «Аллилуйя» только букет озорства и эпатажа, дышала бы и сегодня так живо эта давно музейная книга? Вряд ли… А она дышит.
Попробуем вглядеться в кричащий контраст всего облика или образа книги.
Да, мы найдем и в стихотворении «Пьяницы», на котором лопнуло терпение цензора, и в стихотворении «Архиерей», так напоминающем «Протодьякона» И. Е. Репина, и в «Шахтере», чем-то ассоциирующемся с «Кочегаром» Ярошенко, тот «почти передвижнический натурализм», который отметил Е. Шамурин в предисловии к известной антологии. Найдем мы здесь и клопов, и помойницы, и гири или дули (груши), вместо материнской груди, и раскоряку-бабу — все то, что называли физиологизмом Нарбута. Наконец, найдем то ли девку, то ли ведьму-оборотня, растленную лесовиком. Должно быть, именно это стихотворение было квалифицировано как порнография. А Гумилев восклицает: «Галлюцинирующий реализм»!
Не найдем мы здесь только ни намеренного богохульства, ни даже языческого дохристианского пантеизма — того, что подтверждало бы слова Бориса Гусмана: «Вл. Нарбут слился с землей в одно неразрывное целое, и разве не к матери-земле взывает вся эта плоть?» [57]
Нет, не к земле, хоть настолько — от земли, что порой чуть ли не из трясины.
Но младенец (стих. «Нежить»), почти что в хлеву приподнявшийся над смрадом и объедками мира сего, — не богохульство и не язычество.
57
Гусман Борис. 100 поэтов: Литературные портреты. 1923. С. 181.
Эта «короткометражная» книжка, как бы скадрированная, в живом и остром монтаже, развернула на петербургском поэтическом экране картину украинского провинциального полусельского быта начала нашего века. «„Хохлацкий“ дух, — прочли мы в ноябрьской книжке журнала „Гиперборей“ за 1912 г., — давший русскому эпосу многое, до сих пор не имел представителя в русской лирике. Это место по праву принадлежит Владимиру Нарбуту» [58] . Рецензент (безымянный, возможно сам редактор — Лозинский) не называет Гоголя, но мы знаем, кто «дал русскому эпосу многое», узнаем его дух в поэтической палитре Нарбута. Правда, при всем темпераменте, сочности, плотности живописания нет в «Аллилуйе» праздничности раннего Гоголя, если не считать одного просвета — стихотворения с гоголевским эпиграфом «Горшечник», родословная которого идет не только от Гоголя, но и от популярнейшей народной украинской сказки «Горшеня» и от ближайшего Нарбуту быта (Глухов — один из прославленных центров гончарного ремесла). Нет в книге и гоголевской мягкости, элегичности его юмора, скорее — гротескная полемика с ней, как в стихотворении «Клубника» по отношению к «Старосветским помещикам». Преобладающий колорит «Аллилуйи», несмотря на всю яркость, мрачен, точнее даже — ярко высвеченный мрак. «Тяжесть недобрая» пока преобладает. Книга становится трагедийной от сочетания первого стихотворения с последним — «Упырь». Ребенок-упырь и ребенок льнянокудрый обрамляют эту маленькую трагедию, емко вмещающую, по-своему, совсем непохоже выраженное, блоковское предчувствие катастрофических перемен, концов и начал, в действительности — состояние души всего российского общества той поры (при всех его противостояниях и борениях), состояние, не определяемое одним словом, но, по крайней мере, двумя — отчаяние и надежда.
58
Гиперборей. 1912. № 2.
Это-то и позволило нам предпослать разговору и об «Аллилуйе» слова Недоброво о душе, «бьющейся мучительно у границы».
Что же вдохновляло лирического героя «Аллилуйи» на это «религиозное действие»? Не богохульство, повторим, и не язычество. Духовный мир книги православный, в том неканоническом, народном его проявлении, с которым легко уживается так называемая «малая мифология», фольклорная демонология, тот «лес народных поверий и суеверий», о котором писал Блок [59] . Так триптих «Лихая тварь», одна из «грубоватых историй» этой книги, — не что иное, как типичная быличка, почти в точности воспроизводящая широко бытовавшие устные рассказы об интимных общениях с нечистой силой, об оборотнях и ведьмах.
59
Блок А. Собрание сочинений. Л., 1934. Т. 11. С. 134.
Духовное равновесие, поэтическая гармония всей этой «грубой» книги, конечно, не вполне достигнуты. Но решительное стремление смятенной души обрести эту гармонию как раз и выражено в том контрасте, что «„катит“ в глаза» при первой встрече с книгой.
Самое название ее. «Аллилуйя» не случайно. Это многократно повторяемое в молитвах, не всякому молящемуся понятное, поющееся слово переводится — «Слава Тебе, Боже!»— «с ангельского языка», — объясняет Гумилев, ссылаясь при этом на протопопа Аввакума и возлагая ответственность на него [60] . Это не в связи с книгой Нарбута, а в статье «Анатомия стихотворения», где, между прочим, он рассматривает стихи православной молитвы и старообрядческой и видит в этом слове не только религиозный, но и поэтический смысл. Поэтичность этого музыкального, как бы колокольного, слова, притягивала не одного поэта. Юрий Олеша доказывал поэтичность Вертинского, повторяя его строчку «Аллилуйя, как синяя птица» [61] . Но Аллилуйя молитв связана и с дохристианским Лельо, сыном Ладина, нежным богом любви и веселья [62] , и с «Ай-лю-ли», «Ой, ладо» русских обрядовых и необрядовых песен. Недаром так органически входят эти «ладо» и «лю-ли» в украинские рождественские колядования, щедривки. А в польской коляде совсем не кощунственно звучит: «лелум-леле, лелу-ли// с неба Ангелы сошли». Это как бы снова настраивает нас на игровой лад…
60
В действительности — с древнееврейского через греческий.
61
Катаев Валентин. Алмазный мой венец// Новый мир. 1978. № 6. С. 65. К сожалению, у нас не так много источников, чтобы мы могли пренебречь неприятными нам. Тем более что B. П. Катаев в одном из последних интервью признался: «Я могу побрехивать как беллетрист, но в подробностях всегда точен» (Галанов Борис. Давайте мчать болтая…// Огонек. 1988. № 5. C. 23). Точная строка Вертинского «Аллилуйя — лиловая птица».
62
См.: Чулков М. Д. Словарь русских суеверий. СПб., 1782. С. 191.
Но между ангельской синей птицей названия книги и нечистью и нечистой жизнью, громоздящейся на ее страницах, стоит эпиграф из псалма, прямо, декларативно, программно обнажающий ее главный, вовсе не озорной и не эпатажный смысл [63] .
Потому не удивимся выводам «Гиперборея»: «Этот акмеистический реализм и это буйное жизнеутверждение придают всей поэзии Нарбута своеобразную силу. В корявых, но мощных образах заключается истинное противоядие против того вида эстетизма, который служит лишь прикрытием поэтического бессилия. Еще не-во всех стихах Нарбута элементы его языка — малорусский, церковнославянский и современный русский (с явным устремлением к новым словообразованиям), — так же как и отдельные части картин, находятся в строгом и полном равновесии, но уже во многом явлено новое и смелое прекрасное и уже угадывается мастер, умеющий обуздать безудержность творящей силы» [64] .
63
См. эпиграф к разделу «Аллилуйя».
64
Гиперборей. 1912. № 2.
В манифесте «Утро акмеизма» Мандельштам называл символистов «плохими домоседами», «…они любили путешествия, но им было […] не по себе в клети своего организма» [65] .
Нарбут не был «плохим домоседом». Все стихи, в изобилии публиковавшиеся до и после его возвращения в Петербург (в связи с амнистией по поводу 300-летия дома Романовых — в феврале 1913 г.), его миниатюрная, столь же дерзкая книга «Любовь и любовь», состоявшая из двух стихотворений: «Дурной» (позднее названное — «Порченый») и «Вдовец», закрепляли и развивали поэтический строй и смысл «Аллилуйи», настаивали на нем. Его статьи и рецензии (о Гумилеве, Городецком, Клюеве, Цветаевой, Мандельштаме и др.) отстаивали идеи акмеизма.
65
Слово и культура. С. 169.