Стоянка человека
Шрифт:
«Ну и черт! – сказал он и начал отряхиваться. – К этому, видно, нельзя привыкнуть».
Он порылся в пальто и вынул пачку сигарет.
«Закуришь?»
«Нет», – сказал я.
Он несколько раз щелкнул зажигалкой. Закурил. И вдруг в полутьме рядом со мной озарилась светом сигареты его круглая голова. Отчетливо обведенный огнем силуэт головы. Как мишень, неожиданно подумал я, и голова погасла. Я сам не отдавал отчета в своем решении. Еще три раза озарится его голова, решил я, и я это сделаю. И все-таки после третьего раза я решил спросить
«Слушай, Эмиль, – сказал я, – кто с тобой здоровался на улице?»
Видно, он что-то почувствовал в моем голосе. Я сам вдруг почувствовал мокрую кровавую тишину бомбоубежища. В этот миг с потолка между бревнами стала осыпаться струйка земли. Было слышно, как песчинки, цокая, ударяются о пол.
«Ну, гестаповец, если хочешь знать, а что?» – спросил он.
Тело мое обмякло.
«Откуда ты его знаешь?» – спросил я.
«Мы с ним учились. На последнем курсе ему предложили, и он нашел возможным посоветоваться со мной…»
«И ты ему посоветовал?»
«Ты что, с ума сошел! – вдруг закричал он. – Если человек советуется, идти ли ему в гестапо, значит, он про себя уже решил. Надо быть сумасшедшим, чтобы отговаривать его… Но в чем дело?»
«Дай закурить», – сказал я.
Он протянул в темноте пачку. И тут я обнаружил, что моя правая рука опирается на зажатый в ней обломок кирпича. Я отдернул руку от его скользкой, холодной поверхности. Кажется, Эмиль ничего не заметил. Я рассказал ему обо всем.
«И ты мог поверить?» – воскликнул он с обидой.
«А почему ты сразу мне не сказал?» – ответил я вопросом на вопрос.
Я чувствовал, как в темноте он напряженно вглядывается в меня.
«Как-то неприятно было объяснять, что я знаком с гестаповцем», -сказал он, немного подумав.
Я почувствовал, что между нами пробежал какой-то холодок. Наверное, и он это же почувствовал.
С потолка продолжали осыпаться песчинки.
«Кажется, стихло, – сказал он, вставая, – пойдем отсюда, пока этот пирог на нас не обвалился».
И вдруг на меня напал хохот. То ли это была истерика, то ли разряд облегченья. Я вспомнил про надежное бомбоубежище, обещанное гестаповцем. Я как-то разом представил все, что они обещали Германии и что они продолжают обещать теперь, и мне вся наша немецкая история последнего десятилетия показалась чудовищной по своей смехотворности.
«Не знаю, чему ты смеялся, – сказал Эмиль, когда мы вышли наверх, -ты видишь, что они сделали с нами…»
«Да, вижу», – сказал я тогда, кажется не вполне понимая все, что означали его слова. А означали они, кроме всего, что нашей давней дружбе пришел конец. Он постыдился сказать, что знаком с гестаповцем, а я на этом основании не постыдился подумать, что он может меня предать. Кажется, мало для конца дружбы? На самом деле даже слишком много. Дружба не любит, чтобы ее пытали, это ее унижает и обесценивает. Если дружба требует испытаний, то есть материальных гарантий, то это не что иное, как духовный товарообмен. Нет, дружба – это не доверие, купленное ценой испытаний, а доверчивость до всяких испытаний, вместе с тем это наслаждение, счастье от самой полноты душевной отдачи близкому человеку.
Я дружу с этим человеком, – значит, я ему полно и безгранично доверяю, потому что в моем чувстве затаена догадка о великом братском предназначении человека. А испытания, что ж… Если судьба их пошлет, они будут только подтверждением догадки, а не солидной рекомендацией добропорядочности партнера. Но я, кажется, заговорился…
– Выпьем, чтоб этого не повторилось, – сказал я, воспользовавшись неожиданной паузой. Мне показалось, что воспоминания как-то слишком его разгорячили, на нас начали обращать внимание.
– Выпьем, – согласился он, кажется несколько смущенный своим долгим рассказом.
Мы выпили. Шампанское было уже теплым, и тост мой мне самому показался неубедительным.
Мой собеседник явно устал от своего рассказа и даже как-то слегка осоловел. Чтобы взбодрить его, я сказал, что прошлой осенью был в Западной Германии, где меня больше всего поразило дружелюбное отношение простых немцев к нашей делегации. Он согласно кивнул головой. Кажется, ему это понравилось. И тут он, пожалуй, блеснул еще раз, если в том, что он говорил до этого, был какой-нибудь блеск.
– Мы, немцы, – сказал он, едва сдерживая улыбку, которая на этот раз показалась мне не такой уж, а то и вовсе не асимметричной, – мы, немцы, надолго сохраняем почтительность к палке.
Тут мы оба расхохотались, и, может быть, наш смех продлился бы до бесконечности, если б я не заметил, что с пристани наверх подымаются люди. Оказывается, катер уже подошел.
– Ойу! – как-то жалобно и горделиво воскликнул он и побежал к причалу.
Из этого непонятного мне восклицания, идущего из самой глубины его немецкой души, я почувствовал, что он по горло насытился русским языком и решил закругляться.
Часть пляжников еще тянулась по пристани, когда он туда выскочил. Он увидел своих. Было слышно, как они громко, издали приветствуют друг друга и издали же начинают друг с другом разговаривать. Мы так же громко встречали друг друга, когда были в Германии. Когда привыкаешь, что вокруг тебя не понимают языка, забываешь, что тебя все-таки слышат…
Пенсионер все еще сидел за столиком со своей рыхлой дамой. Я вспомнил о нем, почувствовал на себе его взгляд.
– Значит, он немец? – спросил он удивленно.
– Да, – сказал я, – а что?
– Так я же думал, что он эстонец, – заметил он несколько раздраженно, словно, узнай он об этом вовремя, можно было бы принять какие-то меры.
– Из ГДР или из ФРГ? – спросил он через мгновенье, интонацией показывая, что, конечно, исправить положение уже нельзя, но хотя бы можно узнать глубину допущенной ошибки.
– Из ФРГ, – сказал я.
– Про Кизингера что говорит? – неожиданно спросил он, слегка наклонившись ко мне с некоторым коммунальным любопытством.