Страх, который меня убил
Шрифт:
Псевдоавтобиографическая повесть
Мне удалось выжить. Я перенес многочасовую операцию, затем несколько курсов лучевой и химиотерапии. Очевидно, болезнь отступила на время…
Но ее признаки появились вновь. Догонит меня, сволочь. Чтобы спастись, надо понять не причину появления смертельного врага.
Причина ясна: это Промысел небесный. Надо изучить стратегию и тактику противника. Как врач, я способен сделать это…
***
Я родился в тысяча девятьсот пятьдесят девятом году. С этого момента надо определить, когда появился страх. Страх, который меня убил.
Я стал рано помнить себя и поэтому вижу сейчас смутную
Отец сидит на диване в крохотной комнатке. Я ползаю рядом. На отце – белесо-голубое военное белье, галифе, неснятые почему-то сапоги. Он показывает матери пистолет. Вынимает обойму и дает мне тяжелую черную игрушку. Он весел. Трезв. Но мать напряжена. Внимательно слушает его. Объявлена тревога. Офицерам выдали табельное оружие.
Это крайняя степень напряженности. Что-то стряслось в мире, который я еще не изучил. Карибский кризис. Передался ли мне тогда страх, который испытывали родители? Нет, наверное. По настоящему нет.
Настоящий страх появился позже, в детском саду, когда я, стоя на крыльце, видел уходящую маму, которая улыбалась и махала мне рукой, а я плакал и чувствовал, что меня держит за плечо чужая тетя.
Огромная и темная. Это был удар. Я так и не привык к садику. Я никогда не садился там на горшок по большому. Горшки, белые, эмалированные, грудой маячили в углу коридора, и постоянно на паре-тройке горшков кто-то сидел. Мальчишки и девчонки. Или просто пара девчонок. Они что-то обсуждали громко или перешептывались. А у меня не получалось вот так просто сесть в углу и прилюдно опорожнить кишечник. Я не стеснялся. Я испытывал страх быть осмеянным или задетым посторонним взглядом.
Страх, что меня побьют, объединившиеся в группку мальчишки, появился позже. В этом смысле поначалу я был абсолютно бесстрашен. Помню: когда меня стал задирать какой-то отвратительный верзила, я пожаловался отцу. Тот просто сказал: бей в нос. Я так и сделал.
Зарядил со всей руки в нос этому засранцу. Кровь размазалась по его лицу. В глазах металось удивление и бессилие. Он заплакал. А воспитательница меня наказала. Больше он ко мне не приставал. Жаль, что эта черта не утвердилась во мне. Слабоват я оказался. Или не слабоват, а устроен как-то иначе. Не для прямых боевых столкновений, а для длинных, многоколенных систем сопротивления или нападения…
Потом появилась группка мальчишек, предводителем которой был небольшого роста пацаненок, обладавший феноменальными физическими способностями. Мне сразу дали понять, что если что – расправа неминуема.
Я стал бояться. Но уже не жаловался. Оказалось, что есть места на планете, где родители меня не защитят. Мне не хотелось ходить в этот садик. У меня сводило живот от предчувствия насилия. Иногда это ощущение проходило. Но потом оно возвращалось и возвращалось, калеча сознание.
Самое смешное, что меня так и не побили ни разу. Хотя я не пресмыкался ни перед кем, не ползал на брюхе перед вожаком. Я был просто очень осторожен. И молчалив. И задумчив. Может быть, поэтому ко мне рано пришел онанизм. Однажды, когда вся группа спала после обеда в общей комнате, в каком-то полусне я ощутил в паху, а потом разлившееся по всему телу острое, не известное ранее, блаженство.
Причем я сразу понял, что это нехорошо и стыдно. Потом это повторилось вновь и вновь. А еще потом я уже смоделировал схему получения нового удовольствия. Странно, что это не было связано с присутствием чего-то женского, вернее, девчачьего. И воспринималось это как странное, но имеющее право на жизнь свойство моего тела.
Переход из детского сада в школу был незаметным. Но в то же время новая неудобная одежда, новые предметы: пенал, ластики, карандаши, а потом ручка с чернильницей-непроливайкой, портфель, тетради – резко обозначили переход из одного состояния в другое. Школьные
Учился я легко и хорошо. Я подбегал к дому и кричал во весь голос:
“Файв!” Это означало, что у меня в тетрадках одна или несколько пятерок. Отец, почему-то, я помню, именно отец, радовался этому и говорил с соседями обо мне с искренней гордостью. Тем не менее, я быстро научился делать все в последний момент, после того как наиграюсь на улице или дома с другом Колькой. Хорошая память выручала меня. Уроки я делал на одной ножке, кое-как, ощущая неприятный холодок в животе при взгляде на часы и соотнося количество оставшихся минут до выхода из дома и количество заданий.
Я не нашел ни одного любимого предмета из преподаваемых в школе. А ненавистные определились сразу: русский язык и арифметика, которая потом сменилась математикой. Русский язык преподавала Людмила
Ивановна. Тиранического типа старуха с низким мужским голосом. До сих пор она для меня есть женщина-монстр. Обращалась к нам она не иначе как: “Товарищи”. Была крайне строга и абсолютно бесчувственна.
Меня она невзлюбила сразу. Все-таки было во мне ощущение внутренней независимости и свободы, которые я подчас не скрывал. Это страшно раздражало старуху. И она не упускала момента цапнуть меня, как старая обезумевшая овчарка. Я ее просто ненавидел. Поэтому интереса к русскому языку у меня не было вовсе. Да и откуда ему было взяться?
Сухое, методичное, эмоционально монотонное преподавание превращало занятия в пытку.
Как я запомнил свое первое сочинение! Нам было просто сказано:
“Пишите сочинение”. Как писать, о чем? Я даже пытался спросить ее об этом. Но она что-то прошипела в ответ через губу. И мы с мамой бились над этим сочинением весь вечер и выжали полстраницы корявых несвязанных предложений. Причем тема не была обозначена, и мы придумали какую-то дурь про настроение. Так я получил первую тройку.
Несправедливость душила меня. И я стал непримиримым врагом Людмилы
Ивановны. И звали мы ее “Лидакол” – в соответствии со старой школьной легендой. Якобы она, ставя единицу в журнал, сказал бедной ученице: “Лида, садись. Кол”. Страх перед занятиями русским языком парализовал сознание. Диктант или сочинение воспринимались как катастрофа.
Параллельно Лидакол воспитывала в нас ненависть к русской литературе. Это ей удавалось в не меньшей степени, чем вживление ненависти к русскому языку.
О математике вообще скучно рассказывать. Ее преподавала странная женщина. Я даже забыл, как ее звали. Она была полнотелой, белокожей, немолодой уже теткой. Глупость поселилась в ее глазах навечно. Тем не менее, это дебелое существо ухитрялось преподавать математику, геометрию и астрономию. Муж у нее сидел в местном районо, и чувствовала она себя в школе прекрасно. Самое страшное – она сама не понимала того, что преподает. Иногда она даже на уроке пыталась въехать в тему. И не стеснялась этого. Мы метались по учебнику, как бешеные мыши, но толку было мало. Только несколько самых упорных и одаренных ребят и девчонок с помощью природного чутья находили нужные тропинки в этих дебрях. И мы наседали на них в попытках списать правильное решение во время контрольных работ. С тех пор я ничего не понимаю в математике. И даже квадратный корень извлечь не могу. Страха особого перед этой училкой никто не испытывал. Она была в целом доброжелательна и незлопамятна. Кроме того, ходили слухи о ее выдающейся похотливости, и мальчишки рассказывали, давясь смехом, что находили в страницах ее книг презервативы. Врали, конечно. Страх в мою душу несла не она сама, а невозможность понять предмет и нормально выучить уроки.