Страх
Шрифт:
– Все, дочка, посидели, это ко мне.
Он встал, зажег свет, вышел из кабинета.
В прихожей стоял Марк Александрович Рязанов.
Приехал он в Москву на июньский Пленум ЦК, позвонил, попросил разрешения заглянуть вечером домой, хотя их отношения и разладились: Рязанов не попросил Сталина за племянника, и Иван Григорьевич позволил себе удивиться на этот счет.
Будягин знал, что у Рязанова сложности, его будто бы снимают с завода и переводят в Кемерово на строительство комбината. Назначение странное: Марк Александрович – металлург, а не горняк, не химик, тем более не строитель. За этим, конечно, он и пришел, хочет узнать, в чем суть дела. Но Иван Григорьевич ничем не может ему помочь – сам ничего не знает.
Они прошли
– Ну что, Марк, говорят, в Кемерово едешь? – спросил Будягин. Назвав Рязанова по имени, он хотел подчеркнуть дружеское к нему отношение. Понимал, Рязанов сейчас в нем нуждается.
– Я бы хотел знать причины перевода. Но Григорий Константинович мне их не назвал. Такова, мол, воля партии. Орденом тебя наградили, значит, ценим.
В марте в «Правде» опубликовали большой список руководителей тяжелой промышленности, награжденных орденами Ленина. Среди них был и Рязанов. Возглавлял список сам Орджоникидзе. Будягина в списке не было.
– Я не могу понять, в чем дело. Ломинадзе? Ломинадзе покончил с собой в январе. У нас с ним не было близких отношений, но мы с ним никогда и не ссорились. И не во мне причина его самоубийства. Его вызывал секретарь обкома Рындин, разговаривал грубо.
– Откуда ты знаешь?
– На заводе все это знают, Иван Григорьевич. Лично мне Ломинадзе об этом не рассказывал, но говорят, будто ему предъявили чьи-то показания о том, что он возглавлял заговор в Коминтерне. И, когда его в очередной раз вызвали к Рындину, он прямо в машине застрелился, шофер остановился – подумал, лопнула шина. Смотрит, Ломинадзе повалился на бок и говорит: «Бабский выстрел». Как рассказывал шофер, они перед этим останавливались, выпили, закусили, по-видимому, диафрагма поднялась и, хотя Ломинадзе стрелял правильно, на два пальца ниже соска, пуля не попала в сердце. Они вернулись обратно, Виссариона Виссарионовича положили в больницу, прооперировали, но он умер под хлороформом.
Иван Григорьевич внимательно слушал, хотя знал все, что рассказывал Рязанов, знал больше: выдуманные показания Чира и других негодяев посылались самому Ломинадзе по личному распоряжению Сталина.
– Я был убежден, что Виссариона Виссарионовича похоронят на родине, как это принято у грузин, но было приказано похоронить его на городском кладбище, что и было сделано. Грузины поставили ему памятник, собрали деньги по подписке, не бог весть какой монумент, приличный памятник, мог я им это запретить? Может быть, товарищ Сталин недоволен этим?
– А где этот список, этот подписной лист? – спросил Будягин.
– В бухгалтерии. Все оформлено, все законно.
Страхуется… Боится. И подписной лист держит в бухгалтерии. Неужели не понимает, что всех, кто фигурирует в этом подписном листе, всех этих несчастных грузин со временем передушат. Сталин такой благотворительности не прощает.
– Иван Григорьевич, – неуверенно начал Рязанов, – я конечно, понимаю, что мой перевод не случаен. Но причины его мне не ясны: сроки строительства выполняются, металл высокого качества, город благоустраивается, в январе пустили трамвай, ликвидировали неграмотность, в прошлом году в вузах, техникумах, школах ликбеза обучались тридцать две тысячи человек. Город стал культурным центром, к нам приезжали Собинов и Обухова, Катаев и Гладков, даже Луи Арагон приезжал. Ведь все сделано нашими руками, с нуля. Почему же вдруг снимать?
– Но ведь тебя не снимают, – возразил Иван Григорьевич, – тебя переводят на другую, не менее ответственную работу. Вытянул здесь, молодец, теперь вытягивай в другом месте. Так у нас заведено.
– Да, конечно, – согласился Марк Александрович, – я готов работать всюду, куда пошлет меня партия. Но помните прошлогоднюю историю с комиссией Пятакова?
– Это та, которую ты арестовал? – засмеялся Будягин.
– Да не арестовывал я ее, Иван Григорьевич, – возразил Рязанов, – просто не хотел пускать на завод до разговора с Орджоникидзе, а они обиделись и уехали… Дело это разбиралось у товарища Сталина, товарищ Сталин признал наши действия правильными. А неделю назад меня вызвали в область на бюро обкома и потребовали письменного объяснения по поводу этого инцидента. Я им сказал, что товарищ Сталин одобрил мои действия. Они мне ответили: не прикрывайтесь именем товарища Сталина, имейте мужество сами ответить за свои поступки. Я говорю: это строительство было необходимо для завода, для рабочих. Рындин, секретарь обкома, оборвал меня: «Не рабочим оно было нужно, а вам лично для создания себе дешевой популярности».
– Ну и что они решили?
– Поручить парткомиссии разобраться. В общем, уезжаю с персональным делом – вот и вся награда за мою работу.
– А почему тебе не поговорить со Сталиным?
Рязанов опустил голову.
– Он меня не принял.
– Но ведь ты кандидат в члены ЦК, ты был на Пленуме.
– На Пленуме я не мог к нему подойти. Пленум был тяжелый. На Енукидзе было страшно смотреть. Вы, вероятно, знаете решение?
Иван Григорьевич взглядом указал на «Правду» от 8 июня с резолюцией Пленума ЦК ВКП(б), которым руководил Сталин.
Рассчитался Сталин с лучшим своим другом, с крестным своей покойной жены, с любимцем своих детей, Светланы и Васи, звавших его «дядя Авель», с единственным человеком, который как-то поддерживал хотя бы видимый лад и согласие в их семье… И за что?
За то, что Енукидзе написал правду про бакинскую типографию «Нина», не сфальсифицировал, не упомянул в своей брошюре Сталина, который даже и не знал о ее существовании.
Рассчитался! И как рассчитался!
За две недели создали «кремлевский заговор», арестовали 78 человек, брали всех подряд: сотрудников секретариата ЦИК СССР, правительственной библиотеки, Оружейной палаты Кремля, особенно много уборщиц Дома Правительства, плотника, возчика, сторожа. Брали знакомых этих уборщиц, сторожей, библиотекарей и дворников, знакомых тех знакомых, большинство «заговорщиков» даже не знали друг друга, выбили из них показания о разговорах по поводу смерти Кирова и Аллилуевой, квалифицировали как контрреволюционную клевету, дискредитацию товарища Сталина и других руководителей и соорудили «кремлевский заговор».
За это Авеля Енукидзе топтали на Пленуме: допустил засоренность служебного аппарата, покровительствовал классово-враждебным элементам, которые использовали его в своих гнусных целях, связь его с людьми из чужого мира ему дороже, чем связь со своей собственной партией, обнаружил себя гнилым обывателем, за-рвавшимся, ожиревшим меньшевиствующим вельможей.
Все это говорилось на Пленуме, все это слышал Рязанов собственными ушами, но не рассказывает об этом Будягину. Почему так осторожен? Стыдно за то, что участвовал в расправе над старым коммунистом Авелем Енукидзе, над простыми, беззащитными, малограмотными людьми, уборщицами и сторожами?
Нет, не стыдно. Привык. Не хочет рассказывать подробности, тогда пришлось бы выразить свое отношение, а этого он боится – какое может быть отношение ко всей этой грязной фальсификации? Боится сейчас, как боялся и год назад вступиться за Сашу, за своего племянника, хорошего, ни в чем не повинного парня, как неповинны и эти 78 человек. Чтобы расправиться с одним Авелем Енукидзе, Сталину потребовалось еще 78 жизней. Осудить одного Авеля значило бы явно рассчитаться с ним за ту брошюру, а вот в куче – это уже заговор, бакинская история здесь ни при чем. Енукидзе отвечает за Кремль, в Кремле враги, вот Енукидзе и поплатился за это. Пострадали при том еще 78 ни в чем не повинных людей – подумаешь, какое дело!.. И еще пострадают многие, круги разойдутся еще шире, чтобы все, кто покушается на ЕГО историю, знали: можно уничтожить не 78 человек, а 78 тысяч. История дороже людей – такова сталинская философия.