Страна Изобилия
Шрифт:
Он покрутил головой. Кругом, насколько хватало глаз, не было ни души.
— Черт! — крикнул он во весь голос. — Черт! Черт! Черт! Черт!
Внезапно в сотне метров от него, вспугнутая шумом, вспорхнула с воды птица.
— Вот черт, — снова повторил он.
Он пошел дальше. Что еще оставалось делать? С каждым шагом на него любовно оседал еще кусочек Московской области, от смеси пыли и пота он делался все грязнее и грязнее. Пока доберется, станет на путало похож. Через какое-то время он немного успокоился. От ходьбы раздражение выветрилось, он разогнал его, шагая под нескончаемый свист травы, бившей по ногам. Впереди воздух извивался, колыхался от жары. Тут действительно царил покой особого рода: жаркий, противный, заполоненный мошкарой, пахнущий болотом. Ритм ходьбы придавал всему спокойную размеренность. Он беззлобно шлепал комаров. И чувствовал, как мысли устраиваются по местам, а вокруг них широким полем раскидывается тишь. Значит, ему не удастся произвести желаемое впечатление — ну ладно, что поделаешь. Под огромными небесами это не казалось такой уж большой бедой. Вот он тащится по жаре, и при всем своем образовании, при всех своих блестящих перспективах
Однако описания мира в экономике действительно обладали мощью. По крайней мере, потенциальной. Именно поэтому он вцепился в этот предмет, случайно обнаруженный в обязательном курсе по основам марксизма, — на первый взгляд, эдакий бедный родственник остальных в интеллектуальном смысле, эдакий малоинтересный раздел политики. Экономикой СССР командовала политика, и экономистам разрешалось объяснять, чем хороши уже отданные команды. Но это, подозревал он, должно измениться. Он считал, что Советскому Союзу в ближайшем будущем понадобится больше помощи от экономистов, потому что жизнь — и управление народным хозяйством — это не просто раздача команд. Для начальной, проводимой в лоб стадии создания индустриальной базы это, возможно, и годилось, но то, что пришло ей на смену, определенно должно быть тоньше, должно подстраиваться под более содержательные, более сложные экономические отношения — теперь, когда мы стоим на пороге изобилия. В университете все, конечно, непременно упиралось в книжечку Сталина “Экономические проблемы социализма в СССР”. Они изучали ее, будто священное писание, хотя “проблем” там, сколько ни ищи, не было — в том смысле, что не было конкретных вопросов, ждущих решения. Величайший марксист мира не пылал энтузиазмом к неизвестному. По сути, он высмеивал идею о том, что планирование хозяйства требует какой-либо интеллектуальной заинтересованности — да и вообще каких-либо интеллектуальных усилий. Сталин, казалось, говорил: как следует выстройте цепочку команд, обосновав ее на правильных идеологических принципах, и останется лишь несколько технических деталей, немного скучной работы, которую выполнят товарищи из Госплана со своими арифмометрами. Однако Эмиль в погоне за тем неуловимым, что так заинтересовало его с самого начала, решил почитать Маркса. Это никто не запрещал. Тускло-красные тома “Собрания сочинений” валялись повсюду. А Маркс хоть и мало говорил об экономике после революции, но не уставал упоминать о том состоянии, которое, как он обещал, должно наступить со счастливым концом истории. Он говорил о строе, находящемся под “сознательным планомерным контролем”. Действуя сообща, люди собирались построить для всего мира аппарат для производства материальных ценностей, намного превосходящий по эффективности тот, что образовался стихийно, сам по себе, когда все судорожно цеплялись за выживание. Если это так, если цель действительно в этом, то Эмиль не мог понять, хоть убей, как модель экономики может быть идеей маловажной, пришедшей кому-то в голову в последний момент. Он не понимал, как предсказанное Марксом преобразование может быть чем-то иным, нежели задачей, требующей целенаправленных умственных усилий общества, всех без остатка, всех его аналитических навыков, всех творческих сил. Такова была задача времен, о которых шла речь, — высочайшее, труднейшее достижение истории. “Сознательный планомерный контроль” требовал сознательного устройства общества и сознательных устроителей, которые им занялись бы.
В экономике ему виделся источник знания, которому скоро предстоит обеспечивать общество. Какой инструментарий экономистам следует использовать для выполнения этой задачи, пока неясно — что верно, то верно. В данный момент у него было ощущение, словно он шарит в поисках интеллектуальной поддержки, прощупывает почву, находя то там, то сям смутные подсказки. Словно радист, точно выделяющий сигналы из фона помех, он научился распознавать голоса, к которым стоит прислушиваться, голоса, имеющие в виду что-то определенное, даже когда они пользуются теми же обязательными словами, что и все остальные. То тут, то там люди говорили с потайной страстью. То тут, то там экономисты начинали общаться с биологами и математиками, с учеными — конструкторами вычислительных машин. Если знать, где искать, то обнаруживались несколько различных направлений новой мысли, едва пробуждающиеся, ведущие, как могло показаться, в противоположные стороны, но на деле (как полагал он) готовые слиться и в скором времени образовать то знание, которое понадобится. Ведь экономика, в конце концов, представляет собой теорию всего, стремится разъяснить всю человеческую деятельность как единое целое. Мир покрыт потом, мир покрыт пылью, но все это имеет смысл, потому что в глубине, под тысячами тысяч физических различий между вещами, экономика способна разглядеть одну материю, важную, вечно создаваемую и разрушаемую, распределяемую, переливаемую из сосуда в сосуд и при этом поддерживающую все человечество в движении. Этот единый общий элемент, проглядывающий сквозь все свои временные обличил, не деньги — деньги способны лишь служить его мерой. И не труд, хотя он создается трудом. Это стоимость. Стоимость проглядывала в материальных вещах, когда благодаря вложенному в них труду они обретали пользу и ими можно было либо действительно пользоваться, либо, поскольку стоимость предоставляла миру общую систему измерений, обменивать на другие полезные вещи — вещи, которые могут на вид отличаться друг от друга, как дрессированный слон от граненого алмаза, а следовательно, с трудом поддаются сравнению, и все-таки — в данный конкретный момент — обладающие одинаковой стоимостью для тех, кому они принадлежат, доказательством чего является тот факт, что стороны согласны на обмен.
Так обстояло дело во всем мире, в хозяйстве любого типа. Однако, по Марксу, с человеческой жизнью происходят ужасные вещи при капитализме, когда производство рассчитано только на обмен, когда отпадают истинные качества и польза, а сама человеческая способность к созиданию и действию становится лишь предметом торговли. Тогда создатели и вещи, ими созданные, одинаковым образом превращаются в товары, а движение общества превращается в некую бессмысленную пляску, в беспощадную круговерть, в которой предметы, а вместе с ними и люди, теряют очертания, пока предметы не сделаются наполовину живыми, а люди — наполовину мертвыми. Биржевые цены влияют на мир, словно независимые силы, требуя открытия или закрытия фабрик, заставляя реальных людей начинать или прекращать работу, торопиться или мешкать; и они, своей кровью оживив ценные бумаги, ощущают, как их плоть стынет, делается безликой, как сами они становятся лишь механизмами для выколачивания человекочасов. Живые деньги и умирающие люди, металл, нежный, как кожа, и кожа, твердая, как металл, берутся за руки и пляшут, все двигаясь и двигаясь по кругу, и им никак не остановиться; оживленное и омертвленное продолжает крутиться в этом вихре. Так, во всяком случае, описал это Маркс. А какая возможна альтернатива? Сознательно и планомерно контролируемая альтернатива? Танец другого рода, как предполагал Эмиль. Танец под музыку цели, в котором каждый шаг исполнен некой настоящей необходимости, приносит некую осязаемую пользу, и как бы быстро ни кружились танцоры, их движения все равно легки, потому что они движутся в ритме человеческой меры, доступной для понимания всех, всеми избранной. Эмиль подпрыгнул, всколыхнув пыль.
Что там такое вдалеке? Впереди на насыпи появилось черное пятнышко, и оттуда тянулся, извиваясь, молодой побег звука — шум мотора. Эмиль помахал рукой, подняв ее над головой повыше, и прибавил шагу. “Шк-шк-шк”, — споро отзывалась трава у него под ногами. Пятнышко в пульсирующем воздухе раздулось, сделалось громче, оказалось трактором. Им управлял длиннолицый мужчина средних лет в комбинезоне. На металлической дуге над задним колесом сидела невеста Эмиля.
— А мы уже начали думать, куда ты пропал, — заговорила она, спрыгивая, — вот папа и одолжил…. Господи, да зачем же ты костюм надел?
— Ну, кое-кто мог бы и сказать, что живет в тьмутаракани. Так это твой папа?
Водитель что-то проворчал. Он щурился, его порыжевшие на солнце брови были сомкнуты вместе, так что трудно было сказать, то ли он специально хмурится на Эмиля, то ли нет, однако он явно не улыбался.
— Здравствуйте, — Эмиль протянул руку.
Отец Магды секунду подержал его руку и отпустил.
— Прошу прощения, я весь в пыли, — сказал Эмиль. — Мне залезть или за вами идти? Вы разворачиваться будете?
— Где? — ответил водитель. — Места нет. Обратно задом придется.
— Ты обойди сбоку и вот на эту штуку встань, — показала Магда. — Давай, все лучше, чем на сиденье пылиться.
Трактор, скрипя, потащился задом, но так все равно было в два раза быстрее, чем пешком, и через двадцать минут, прошедших под шум мотора, который не давал спокойно разговаривать, земля перестала блестеть, словно желе, и насыпь слилась еще с одним невысоким, пологим холмиком. На его бровке стояли деревья и сарай МТС, построенный из рифленого железа, где его будущий тесть остановил их повозку, сунув дежурному механику пару сигарет. Другая сторона холма была в тени — солнце уже начало клониться к западу. Здесь дорога снова шла вниз, к изгибу ручья, который, видимо, отводил болотную воду в этом направлении — медленно текущий, коричневый. За ним был заливной луг и цепочка высоких берез. По склону к кромке воды беспорядочной россыпью спускались деревянные домики.
За городом Эмиль раньше видел разве что дачи. Эти дома были, видимо, построены по той же общей планировке, только дерево было не новое, а старое, и стены не тонкие, а толстые, и если очертания дачного домика вырисовывались в воздухе аккуратным летним наброском, то очертания этих домов были тяжело просевшими, словно их упорно тянуло к земле. К ставням льнули остатки древней краски, словно последние ошметки ссохшейся шкуры и жил, застрявшие в трещинах старых костей. Это были берлоги, норы. К покосившемуся штакетнику прислонялись подсолнухи. В высокой траве лежали поломанные инструменты и куски ржавого железа.
— Ну, вот мы и дома, — сказала его невеста. — Вернее, когда-то это был мой дом.
Отец прошел вперед, криками сообщая об их прибытии. Они зашагали вместе вниз по холму; тень казалась блаженством. Какая-то бабушка на пороге уставилась на них, когда они проходили мимо. Мальчишка лет восьми вылетел из-за угла дома и остановился, как вкопанный, словно заяц, оцепеневший при виде чего-то ужасного.
— Эй, привет, — окликнул его Эмиль.
Он снова попытался оттереть свой пиджак, но это было бесполезно.
— Странное, наверное, чувство, когда сюда возвращаешься? — спросил он.
— С каждым разом все страннее.
Эмиль мог себе это представить. Даже видя ее тут, в окружении низких, крытых дранкой деревенских домов, он по- прежнему инстинктивно считал, что ее естественная среда обитания — городская, так непринужденно она чувствовала себя в городе, так уверенно освоила его возможности. Именно такой она показалась ему еще в первый раз, когда он столкнулся с ней в студгородке, под огромным шпилем новой университетской высотки; на ней был серый шарф под цвет ее серых глаз. Знакомство с ней только усилило его собственное приятное ощущение, что он превращается в москвича. Теперь она пригласила его сюда, посмотреть, откуда начиналась эта уверенность. Видно было, что она нервничает, но это придавало ей особую привлекательность. Ей бы понравилось, подумал он, если бы он сумел дать ей понять, что в его глазах эта новая часть ее жизни не является ни загадкой, ни неожиданностью. Но он, по правде говоря, понятия не имел, что за жизнь она вела прежде, как она росла здесь. Ему не верилось до конца, что это место настоящее. Оно было похоже на декорации к какому-нибудь чеховскому рассказу из сельской жизни. Он все ждал, что появится гостеприимный помещик или меланхоличный доктор и заведет разговор о крыжовнике.