Странница
Шрифт:
Всё это тоже моё богатство, маленькая доля тех роскошных даров, какими Бог осыпает путников, кочевников, одиноких. Земля принадлежит тому, кто на минуту остановится, поглядит и уйдёт. Всё солнце принадлежит той ящерице, что греется в его лучах…
В самой сердцевине моей тревоги происходит яростный торг, там идёт обмен, там взвешивают и сравнивают необъявленные ценности, полутайные сокровища, идёт какой-то подспудный спор, который постепенно пробивается наружу, к свету… Время не терпит. Всю ту правду, которую я скрыла от Макса, я должна сказать себе. Она, увы, не хороша собой, эта правда, она ещё немощна, испугана и немного коварна. Пока она в силах подсказать мне лишь короткие вздохи: «Не хочу… не надо… боюсь!»
Боюсь стареть, быть преданной, страдать… Хитрый
«Если не смогу поступить иначе…» На этот раз формула ясная! Я прочла её – она была написана в моей мысли, я и сейчас её там вижу: она напечатана там, как сентенция, жирным шрифтом… О. я только что верно оценила свою жалкую любовь и осознала свою истинную надежду: бегство.
Как суметь это сделать? Всё против меня. Первое препятствие, на которое я натыкаюсь, – это распростёртое женское тело, преграждающее мне путь, исполненное сладострастия тело женщины с закрытыми – сознательно – глазами, готовой скорей погибнуть, нежели покинуть место, где его ожидает радость… Эта женщина, это грубое существо, не могущее отказаться от наслаждения, – я. «Ты сама свой худший враг!» Бог ты мой, я это знаю, я знаю это! Смогу ли я победить в сто раз более опасное существо, чем эта ненасытная тварь, а именно брошенную девочку, которая дрожит во мне, слабенькая, нервная, тянущая руки и умоляющая: «Не оставляйте меня одну!» Она боится темноты, одиночества, болезни и смерти, вечером она задёргивает занавески, чтобы не видеть чёрное стекло, которое её пугает, и страдает от того, что её недостаточно нежно любят… А Вы. Макс, мой любимый противник, как я смогу справиться с Вами, разорвав своё сердце в клочья. Вам достаточно было бы появиться, чтобы… Но я не зову Вас!
Нет, я не зову Вас, и это моя первая победа!
Грозовая туча проходит сейчас прямо надо мной, лениво проливая каплю за каплей душистую воду.
Дождевая звёздочка попадает мне в уголок рта, и я выпиваю её, тёплую, подслащённую пыльцой, отдающей нарциссом.
Ним, Монпелье, Каркассон, Тулуза… четыре дня без отдыха, и четыре ночи тоже! Приезжаем, моемся и танцуем под звуки неуверенно играющего, прямо с листа разбирающего партитуру оркестра, ложимся спать – стоит ли? – и наутро уезжаем. Худеешь от усталости, но никто не жалуется: гордость превыше всего! Мы меняем мюзик-холлы, гримуборные, гостиницы, номера с равнодушием солдат на маневрах. Гримировальная коробка облупилась, проступает её белый металл. Костюмы обтрепались и издают, когда их перед самым спектаклем торопливо чистят бензином, противный запах рисовой пудры и керосина. Я кармином подкрашиваю свои облезшие красные сандалии, в которых выступаю в «Превосходстве». Моя туника для «Дриады» теряет свой ядовитый оттенок кузнечика и зелёного луга. Браг просто великолепен – столько разноцветных слоёв всяческой грязи налипло на его костюм: его вышитые болгарские кожаные штаны, ставшие негнущимися из-за искусственной крови, которой он обрызгивается каждый вечер, похожи теперь на шкуру только что освежёванного быка. Старый Троглодит в парике, из которого лезет пакля, кое-как прикрытый полинявшими и воняющими кроличьими шкурками, просто пугает публику, когда выходит на сцену.
Да, очень тяжёлые дни, и мы задыхаемся между синим небом, по которому лишь изредка проносятся продолговатые, тощие, словно прочёсанные мистралем, грозовые тучи, и землёй, потрескавшейся от жажды… А у меня, кроме всего, двойная нагрузка. Оба моих товарища, как только мы попадаем в новый город, скидывают со своих плечей давящий ремешок поклажи и, разом оказавшись налегке, не знают забот кроме как выпить кружку пенистого пива да бесцельно пошататься по городу. А для меня главное – час прихода почты… Почта! Письма Макса…
В застеклённых шкафчиках или на грязных столах, на которых консьерж одним движением руки раскидывает
– Дайте мне! Вот это!.. Да-да, я же вам говорю, это мне!
Бог ты мой! Что там написано? Упрёки, просьбы или, быть может только: «Еду»…
Четыре дня я ждала ответа Макса на моё письмо из Нима. В течение этих четырёх дней я писала ему нежные слова, скрывая за их милотой своё глубокое волнение, словно я вообще забыла про это письмо из Нима… Когда находишься так далеко, то вынуждена прерывать свой письменный диалог, невозможно всё время предаваться меланхолии, пишешь разные разности… Четыре дня я ждала ответа Макса, проявляла нетерпение и неблагодарность, когда получала письма, написанные изящным старомодным почерком с наклоном вправо, от моей подруги Марго, листочки, исписанные мелкими каракулями, от моего старого Амона, открытки от Бландины.
И вот я держу его наконец, это письмо от Макса, и читаю с хорошо мне известным сердцебиением, особенно мучительным из-за одного воспоминания: в моей жизни был период, когда Таиланди, «мужчина, которого не бросила ни одна женщина», как он говорил, вдруг взбесился из-за моего отсутствия и молчания и стал мне писать любовные письма! От одного вида его размашистого почерка я бледнела и чувствовала, что моё сердце становится совсем маленьким, круглым и твёрдым и начинает бешено биться – как сейчас, как сейчас…
Скомкать это письмо Макса не читая, вдохнуть воздух, как повешенный, которого в последнюю минуту успевают снять, и бежать!.. Но я не в силах… Это лишь краткий соблазн. Надо читать.
Да будет благословен случай! Мой друг не понял. Он подумал, что речь идёт о приступе ревности, о не лишённой кокетства тревоге женщины, которая хочет получить от любящего мужчины самое лестное, самое однозначное заверение… И я его получаю, это заверение, и не могу сдержать улыбки, потому что он превозносит «родную душу» то как очень уважаемую сестру, то как красивую кобылу… «Ты всегда будешь лучше всех». Он, наверное, пишет то, что думает. Быть может, перед тем, как написать эти слова, он поднял голову и поглядел на густой лес перед ним с мгновенным колебанием, с едва уловимым перебоем мысли. Но он тут же повёл плечами, как делают, когда зябко, и написал смело, медленно: «Ты всегда будешь лучше всех!»
Бедный Макс!.. Лучшее, что во мне есть, находится теперь в заговоре против него. Позавчера мы уезжали на рассвете, и. едва оказавшись в вагоне, я попыталась снова погрузиться в сон, обрывочный сон, прерываемый двадцать раз, как вдруг солёное дыхание, запах свежих водорослей вновь заставил меня раскрыть глаза: море! Море! Оно было рядом, раскинулось вдоль поезда, вернулось, когда я о нём уже и не думала. В семь утра солнце стояло ещё очень низко и не проникало в море, а лишь ласкало его, скользя лучами по его глади, – море как бы не желало пока отдаваться солнцу, ещё толком не пробудилось и сохранило ночную окраску, оно лежало передо мной чернильно-синее с белыми барашками…
Поезд проносился мимо солеварен, окружённых, словно сверкающими газонами, прямоугольными россыпями соли, мимо белых, как соль, спящих вилл, с садами, где растут тёмные лавры, сирень, иудины деревья… Убаюканная поездом, я, как и море, впала в дрёму, и мне казалось, что я несусь над водой в резком полёте ласточки и касаюсь крылом прибрежных волн. Я наслаждалась одним из тех удивительных мгновений, которые знакомы потерявшим сознание больным, когда вспыхнувшее вдруг воспоминание, образ, имя возвращают их к обычной жизни, делают такими, какими они были накануне болезни и во все предыдущие дни… За эти месяцы я впервые забыла о Максе. Да, я о нём забыла, словно никогда не знала ни его взгляда, ни ласковости его губ, я его забыла, словно нет в моей жизни более настоятельной задачи, чем искать слова, чтобы суметь наиболее точно выразить желтизну яркого солнца, синеву спокойного моря и режущее глаз сверканье высохшей соли, будто белого гагата… Да, забыла его, словно самым неотложным делом было для меня охватить взглядом все чудеса мира.