Странник и время
Шрифт:
21
Я уже рассказывал о том, что машина быстрого движения превращала пространство в абстракцию. Но и время она тоже лишала той длительности, которая связана с ожиданием и пребыванием в пути. Вы, в сущности, не пребывали в пути: путь пребывал в вас, вы появлялись почти сразу. Вот так, выйдя из гостиницы, я сразу оказался в Институте истории, хотя этот институт был возле Феодосии, в Крыму. Меня сопровождали Павел Погодин и историк, специализировавшийся на изучении второй половины XX века, Светлана Щеглова. Еще в гостинице Светлана пыталась меня уверить, что история стала самой актуальной и любимой молодежью наукой, породнившейся с кибернетикой, вооружившись новейшими техническими достижениями, чтобы сделать человека хозяином времени. Хозяином пространства он давно уже стал. Мой отец был историком, и я хорошо знал, как в мое время историки и археологи завидовали физикам, биологам и инженерам, которые изучали не что-то бывшее и исчезнувшее, а создавали новый мир, будущее, бесконечно более интересное, чем прошлое. Профессия историка казалась тогда многим чем-то созерцательным и книжным, далеким от жизни. Я обратил внимание на огромное здание, стройное и изящное, как чертеж. Это был Институт памяти. Сквозь полупрозрачную, как облако, стену были видны машины, вобравшие в свою память все прошлое человечества. Машины трудились и днем и ночью. Они запоминали, ловя каждое мгновение, каждый новый факт, чтобы присоединить его к тем бесчисленным фактам и событиям, которые здесь хранились. - Говоря на языке людей двадцатого века, - пояснила мне Светлана, - это исторический архив. - А где же шкафы, в которых хранятся документы? Светлана рассмеялась. Усмехнулся и Павел Погодин. - Их убрали вместе с пылью еще два столетия тому назад. Здесь хранится утраченное бытие, как в живой человеческой памяти. Пыль ему не требуется. И картонные папки тоже. - Механизированные историки, - попытался я сострить.
– Металлические архивариусы. - Я бы сказала по-другому, - ответила Светлана.
– Очеловеченное, оживленное время. Одушевленный документ... Сейчас историки решают задачу необычайно сложную. Они хотят поставить человека в центр, в самый фокус времени, сняв разрыв между прошлым и настоящим. Развитие информационной техники, прогресс кибернетики отчасти делают это возможным и сейчас. Вы хотите знать какой-нибудь факт, опустившийся на самое дно прошедшего. Вам его подымут. Назовите. Тут рядом зал исторических и биографических справок. Я несколько растерялся. - Что бы вы хотели узнать, - спросила Светлана, - из того, что вас интересовало в прошлом? Я задумался. И вдруг мне вспомнился профессор Чернявский. За что он так невзлюбил меня? Разве и это можно поднять со дна прошлого? Я рассказал Светлане, как смог, о том, что меня интересовало. - Пустяк. Мелочь, - сказал я.
– Но эта мелочь мешала мне жить. Светлана улыбнулась. Затем она зашла в справочную и передала мой заказ. - Через три часа вы получите нужную справку, - сказала она, выходя из справочной.
– А сейчас идемте обедать. Я проголодалась. Три часа я провел в тревожном состоянии. И был, разумеется, рассеян. Я невпопад отвечал на вопросы Светланы и Павла. Я думал о Чернявском, словно он был где-то почти рядом. И это было почти так. В тот день я встретился с ним, встретился, казалось бы, вопреки всем законам природы. Вместо сухой архивной справки мне в Институте памяти предъявили нечто более живое и конкретное. В кабине, куда меня попросили войти, оказалось иное время. Я очутился в лаборатории генетики, да, в той самой лаборатории, куда я не решался входить, когда работал в институте. И хотя я очутился там, никто не замечал меня, все заняты были своим делом. Лаборантка Пастухова варила кашицу из изюма для мушек дрозофил. Лаборант Карасик возился с термостатом, что-то налаживая. А Чернявский сидел за столиком в углу и писал статью. Он был отличный экспериментатор и неплохой лектор, но статьи он писал с трудом, мучительно и подолгу подыскивая нужное слово и не умея закончить фразу, поставить вовремя точку. Минут через пять он встал с места и быстро-быстро стал ходить, подыскивая необходимое слово. Затем он махнул рукой и подошел к Пастуховой. До моего слуха долетела странная фраза, смысл которой не сразу дошел до меня. - А завтра его начнут замораживать. Бедненький. Невеселая все-таки штука. Чернявский вздрогнул, выпрямился, и на его широком лице появилось знакомое мне выражение презрения и неприязни. - Ну и что? Что вы хотите сказать? Пастухова спросила с самым невинным видом: - А за что вы так не любите его, Георгий Семенович? Чернявский не ответил. - А как вы думаете, Георгий Семенович, действительно он через триста лет оживет? - Оживет не оживет, вам-то какое дело? Занимайтесь своей кашей. Затем лаборатория с Чернявским исчезла. В поле моего зрения появилась машина. Перед ней возник экран. Машина что-то делала. И только взглянув на экран, я понял, чем она занималась. Она составляла список научных работ. Но самое поразительное - у нее был мой почерк. И перечисляла она мои собственные работы, но в обратном порядке, не с начала, а с конца. У меня было около двадцати печатных работ... Но удивительно: машина писала все менее уверенно, словно что-то мешало ей вспомнить. Я тоже старался вспомнить. И вдруг вспомнил забытую статью о естествознании,
– окликнула меня Светлана Щеглова. - Удалось, - ответил я без энтузиазма.
* * *
Как я уже упоминал, профессор Обидин, не уверенный в том, что вместе со мной в далекое будущее войдет и мое прошлое, записал на пленку магнитофона мои воспоминания. Кроме того, он использовал и техническую новинку электронный аппарат с запоминающим устройством. И им было предоставлено слово, им, этим устройствам и примитивным механизмам. На этот раз магнитофон и запоминающее устройство пытались приобщить к моим интимным переживаниям не только физиологов и биофизиков, но и все население солнечной системы, обитателей многочисленных космических станций, новоселов Марса и Венеры, самоотверженных людей, осваивающих новые миры. Мой голос раздавался словно бы из глубины прошлого, не скрывая волнения, охватившего меня в дни, предшествовавшие эксперименту. Я не сумел тогда скрыть свое волнение, и потому интонация не совсем соответствовала тому, что я теперь говорил. Обидин попросил меня быть спокойным и точным, будто можно действительно быть точным, когда вспоминаешь. Он даже не удержался и сказал мне, не скрывая своего недовольства: - Павел Дмитриевич! Голубчик! Поймите раз навсегда. Ведь вы должны унести с собой в будущее не только собственную персону, но и свое прошлое. Да, всю свою жизнь со всеми ее событиями, оттенками и переживаниями. - А зачем? Нужно будет - все вспомню. - А если наступит амнезия, хотя бы частичная утеря памяти? Появитесь среди потомков. Спросят вас: кто вы, откуда? А вы ни бе ни ме. - Думаете, магнитофон поможет? Утерять память - значит утерять самого себя. - Поменьше думайте о себе, а побольше о тех, среди которых вам придется провести остаток своей жизни. Терпеть не могу громкие слова, но, видно, без них не обойтись. Вы делегат, отправляемый нашими современниками в будущее. Отдаете себе отчет, кто вы? Поймите, наконец, свою ответственность. Его, по-видимому, начало раздражать мое упрямство, упорное нежелание вспомнить по заказу. Но времени оставалось мало, был дорог каждый час. Я рассказал о себе, стараясь вообразить, что рядом со мной сидит человек, которого страстно интересует моя биография. Рядом действительно сидел человек, техник, специалист по магнитофонной записи, и на его лице не отражалось ничего, кроме желания хорошо сделать свое дело. Я рассказывал о себе, как если бы писал автобиографию при поступлении на работу. Я перечислял адреса, по которым проживал, города, где бывал, родственников, учебные заведения, где когда-то учился. Обидин перебил меня: - Потомков не интересует ваш послужной список. Вы же сейчас делитесь своими воспоминаниями не с управхозом. - Откуда вы знаете, что будет им интересно? - Глубины больше, Павел Дмитриевич. Искренности. Рассказывайте о самом важном. Нужна ваша исповедь, а не справка для выдачи паспорта. Обидин сердился на меня. За что? Уж не за то ли, что я не сумел сложить свое прошлое в чемодан, собираясь в дальний путь, в необыкновенную дорогу, и мог оказаться без багажа. Я понимал не хуже Обидина, что мои воспоминания, записанные на магнитофонную ленту, будут своеобразным мостом, связующим две эпохи, и именно это-то обстоятельство и мешало мне собраться с мыслями. О чем и о ком я буду рассказывать? О себе? А чем я замечателен? И кому будет интересно слушать о том, что я переживал и видел... И вот теперь, спустя триста лет, люди всей солнечной системы слушали мой чуточку дрожащий голос, рассказывающий о бывшем научном сотруднике Института биофизических проблем, отважившемся нарушить закон, по которому текла жизнь многочисленных видов животного и растительного мира в течение миллионов лет. Не я сам, а именно это обстоятельство делало значительным каждое слово, которое я произносил. "В том году, - рассказывал мой голос, - я решил испытать свои силы и заодно лучше узнать жизнь, которую я знал плохо. Один из моих приятелей, Сашка Горбачев, кончил горный институт и был назначен начальником геологической партии, отправляющейся на Север. Я попросил его, чтобы он взял меня коллектором. Горбачев ехал как раз в гот район катангской тайги, где несколько лет назад погиб его дядя. Об этой трагической истории писали в газетах. Гидрогеолог - дядя Горбачева, человек пожилой - нес несколько бутылей с водой, гак называемую "пробу", и заблудился. Заблудился потому ли, что внезапно выпал снег, или по какой-то другой причине - это осталось неизвестным. Катангская тайга тянется на многие сотни километров. Самолеты искали старого гидрогеолога и не могли найти. Нашел его эвенк, перегонявший оленье стадо. Нашел мертвым. Но что было удивительно - рядом с мертвым гидрогеологом стояли стеклянные бутыли с водой. Он не бросил и не разбил ни одной. Я впервые уезжал из дома на такой далекий срок. И старался держаться, как все участники экспедиции, - не думать о предстоящих трудностях и радоваться всем случайным радостям, выпадавшим на нашу долю. В глубине души я немножко побаивался тайги с ее безлюдными просторами. Ведь мне никогда прежде не приходилось отдаляться от больших дорог, даже когда я ходил собирать грибы где-нибудь поблизости от Солнечного или Репина. Заблудиться возле Репина - не очень-то тяжкое испытание. Оно способно напугать разве только дошколенка, но потерять направление в катангской тайге, где безмолвные, окутанные безразличной и однообразной марью лиственницы тянутся на сотни километров, повторяя себя до одурения, - это совсем другое дело! С особой остротой я это почувствовал, когда остался один и потерял направление. Мой спутник, эвенк Василий Шадоуль, казалось, только что сейчас был рядом, но его скрыли лиственницы, и он не откликнулся на мой голос. И вот теперь я был один, один в тайге. Один. Что это значит? Никогда до того я не представлял себе полного одиночества. С того дня, как я стал сознавать себя, и до сегодняшнего утра я всегда знал, что поблизости от меня кто-нибудь да есть. А сейчас... Сейчас не было никого. Одни лиственницы да небо, с которого падал мелкий дождь. Я шел. Ощущение огромного, безлюдного, необъятного пространства все сильнее и сильнее охватывало меня. Сначала мне казалось, что инстинкт и магнитная стрелка компаса выведут меня из этой чащи, но к концу дня я уже перестал доверять и своей интуиции, и этой колеблющейся стрелке, и солнцу, которое время от времени показывалось из-за туч. - Шадо-у-ль!
– кричал я, Но никто не откликался. - Шадо-уль! Я звал эвенка. Я повторял это имя, хватаясь за это созвучие, как утопающий хватается за соломинку. - Шадоуль! Но тайга не отвечала".
22
Я прислушался. Мой голос все еще рассказывал об этом таежном эпизоде. Рассказывал не совсем скромно, вдаваясь в излишние подробности и несколько преувеличивая трагизм своего положения. Кому я рассказывал этот эпизод? Людям, познакомившимся с бесконечностью, познавшим космос. Иным из них доводилось не раз блуждать в бездонном и безграничном пространстве. Они, вероятно, улыбаются сейчас, слушая меня. Я успокоил себя: ведь говорил не я, а только мой голос, записанный на пленку магнитофона почти за триста лет до появления на свет всех этих бесстрашных людей, вооруженных иным опытом. В послеобеденный час ко мне в гостиницу пришел гость - тиомец Бом. Глаза его смотрели на меня без всякой насмешки. - Вы очень живо описали этот случай, - сказал он мне.
– Впрочем, я знал заранее, что конец будет благополучный и коварному пространству рано или поздно придется выпустить вас из своих лап. Он улыбнулся. - Не хотите ли прогуляться? - В машине быстрого движения? - Нет. Зачем? Просто пройтись пешком, как рекомендует медицина. - Ну что ж, я готов. Не парадоксально ли, что моим гидом на Земле оказался тиомец Бом, существо с другой планеты? Мы прошли мимо робота-коридорной, и тиомец Бом спросил меня негромко, как полагается спрашивать о тяжелобольном - Что слышно о Мите? Как его самочувствие: - Митя чувствует себя отлично. Вчера вечером ко мне заходил Павел. - Он-то, возможно, чувствует себя хорошо. Подлечился. Отдохнул. Укрепил свою нервную систему. Но как чувствуют себя конструкторы и физиологи, создавшие его? Академия наук и общество философов сказали категорическое "нет", "нет" очеловечиванию вещей, внедрению эмоциональной и психической сферы в косную материю. - А как поступят с Митей, Женей, Валей, Мишей и Владиком? - Поступят гуманно и разумно. А как бы вы поступили? Мы вышли из вестибюля гостиницы на улицу. Дом напротив. Пешеход. А за стеной дома и за спиной пешехода вселенная. Это острое и освобождающее от всяких преград и границ ощущение я уже испытывал здесь не впервые. Сначала чувства протестовали. Казалось мне, я шел не по улице большого города, а пребывал на космической станции. Чувства настаивали, что это космос, а рассудок и знание утверждали, что это всего-навсего улица, обычная улица обычного земного города. Я знал, что очень сложные оптические приборы меняли городской пейзаж. Они приближали к глазам пешехода космос и как бы переносили каждое городское здание за границы земного пространства. Пешеходу был словно придан искусственный глаз. Далекое становилось близким, а близкое отдалялось, перемещаясь в другую плоскость. У меня захватывало дух от ощущения безграничного пространства. Как некстати прозвучали мои воспоминания о блужданиях в катангской тайге! Здесь, рядом со мной, была не тайга, а, казалось, весь мир с его бесчисленными галактиками. Мы шли с тиомцем Бомом среди домов и звезд. Нет, рядом с нами были не фонари, а настоящие звезды, большие и крупные, как Солнце, миллион солнц. Минут через двадцать ходьбы мы свернули в переулок. Вселенная исчезла. Перед нашими глазами был лирический и земной уголок с бульварами, с деревьями, с домами, построенными еще в XX и XIX веках. На бульваре мы увидели скамейку. Мы сели на нее. Я знал, что сразу за углом переулка - вселенная. Но я не спешил вернуться туда, в мир больших пространств. Бом сидел молча и о чем-то думал. О чем? Может быть, о далекой Тиоме? Впереди был дом, очень похожий на тот, в котором жила Ольгина тетка Клавдия Петровна. Чем больше глядел я на этот дом, тем сильнее меня охватывало беспокойное чувство. Мне уже казалось, что я сижу и жду Ольгу. Она зашла в этот дом к своей тетке Клавдии Петровне всего на пять минут и задержалась. От Клавдии Петровны скоро не уйдешь. Все было таким же в этом переулке, как в мою эпоху. Дома, окна, двери, деревья и небо, главное - небо, обычное синее небо с медленно плывущими облаками. Я забыл даже о тиомце Боме, сидевшем рядом. Но Бом напомнил о себе. - Мне, - сказал он, - больше нравится там, - и показал рукой туда, где за углом нас ожидало другое, безграничное пространство, пространство, звавшее нас в бесконечность, к звездам.
23
Тиомцу Бому, по-видимому, надоело сидеть на старинной скамейке и видеть одно и то же. Ему наскучил этот лирический старомодный уголок, этот заповедник, оставленный без изменений и напоминавший о далеком прошлом. - Пойдемте, Павел Дмитриевич. - А не лучше ли посидеть здесь, дорогой Бом? Мне здесь так все нравится. Уж не боялся ли я улицы, уходящей в беспредельность? Я не хотел себе в этом признаться, но это было так. Я хотел отсрочить хоть на десять минут встречу с миром без горизонтов и границ. На бульваре было тихо, пожалуй, еще тише, чем на безграничной улице. Машин не было видно. Быстрое движение происходило либо в небе, либо глубоко под землей. - Вы, по-видимому, устали, - сказал тиомец Бом, - устали, хотя и не хотите в этом признаться. Это естественно. Слишком большая нагрузка для чувств. Я вспоминаю: когда я попал на Землю, я тоже испытывал то чрезмерное возбуждение, то безмерную усталость. Но я был молод, юн. Идемте! Идемте ко мне. У меня вы отдохнете. - Далеко? - Тут рядом. - Тут рядом, в бесконечности? Тиомец Бом рассмеялся. - Так и должно быть. А как же иначе? Человек овладел временем и пространством. Его глаза отвыкли от всего неподвижного и малого, того, что окружало в течение многих тысячелетий. Окно моего дома выходит не на пустырь и не на двор, а прямо во вселенную, разве это уж так плохо? - Я потерял все критерии. Я уже не знаю, что плохо и что хорошо. Привычка! - Привычка - это то, что чуждо современному человеку. С детства он борется с привычками. Его бытие всегда обновляется и освежается. Привычка - это нечто вроде стоячей воды в болоте. Идемте. Я буквально заставил себя встать со скамейки, так не хотелось покидать этот уголок. Мы свернули за тот же самый уголок, но увидели совсем другой пейзаж. Вместо вселенной за стеной того же самого дома я увидел неизвестно откуда взявшуюся гору с карабкающимися на нее соснами. Совсем как в Горном Алтае, падала вода со скалы. Гора была близко-близко, почти возле самых глаз, казалось, что, протянув руку, я достану до нее. Рядом не было никакой дали. Все интимно приблизилось ко мне. - Что случилось?
– спросил я.
– Каким образом изменилась улица? Ведь не прошло и часа, как мы по ней шли. - А который час?
– Бом взглянул на часы.
– Ровно пять... Все очень просто, Павел Дмитриевич. В эти часы оптики производят смену программы. Вместо бесконечности они предлагают нашим чувствам что-нибудь близкое, естественное и земное. Прекрасная гора! И водопад прелестный. Я вижу это в первый раз. Я почувствовал в голосе тиомца Бома волнение. - Постоимте, Павел Дмитриевич. Чудесный край подвинули нам. Как круто уходит ввысь гора! Обратите внимание на водопад. Все это напоминает мне Тиому. Тиома! Тиома - это ручьи, водопады, биение, звон, плеск, гром. Тиома - это деревья, карабкающиеся ввысь к облакам, и озера. У вас на Земле один Байкал, только Байкал да еще Телецкое озеро могут сравниться с тем, что у нас на Тиоме. Я был доволен, что вместо бесконечности передо мной был кусок земной природы, гора с карабкающимися на нее деревьями и водопад. Правда, не слышно было шума падающей воды. Тишина. Мы шли, и тиомец Бом на ходу рассказывал мне о Тиоме. Тиома - это ветви, и птицы, и птичьи голоса, и звон льдинок весной, когда ручьи выходят из берегов. Тиома - это берега, и крылья, и снова плеск и звон падающих вод. Тиома - это облака, и горы с озерами на верхушке, и лицо смеющегося ребенка. Тиома - это сад в облаках, и лесные тропы, и птичьи гнезда, и следы прирученных зверей. Тиома - это весло в волне, и нос лодки, и прозрачная синь реки. Тиома... Мы шли, и я не подозревал, что его Тиома была всего в двух шагах. Он раскрыл дверь, и я увидел рыб, плывущих рядом - стекла не было видно, а также воды, и казалось - рыбы плыли в воздухе. Дом и двор походили на ботанический сад, куда впустили зверей. Изящный жираф вытягивал шею, чтобы сорвать лист с дерева, словно ожил детский рисунок. - Иначе не умею, - пробормотал смущенно Бом. - Что не умеете? - Не умею обходиться без растений и животных. Привычка. Он помолчал. - Пробовал. Не получается. Что-то вроде симбиоза. Не находите? В квартире (как не подходило это допотопное словечко к тому, что я видел) ничто не напоминало о быте. Вместо быта - бытие, жизнь в природе и с природой. - Чтобы вам не было скучно, - сказал, любезно улыбаясь, тиомец Бом, сейчас пригласим гостей. Вызовем их, потревожим ради такого события, разбудим, если спят. Виктор Купцов. Инженер. Мой приятель. Станция в космосе Балашове. И Зоя Астрова. Южный полюс. Тиомец Бом включил незнакомое мне оптическое устройство, и гости начали приближаться. Они уже были возле нас и одновременно пребывали где-то. Эта одновременность и разнопространственность (словечко, к старинному смыслу которого я долго не мог привыкнуть) давала о себе знать моим растерявшимся чувствам. Гости, Купцов и Астрова, внесли с собой и свои миры (он - космическую станцию, она - Южный полюс), правда в значительно уменьшенном масштабе. Я подумал, как бы удивились мои современники, узнав, что люди, собираясь в гости, берут с собой не только свое тело и свою душу, но и то, что служит им опорой, фоном, что окружает их со всех сторон. Виктор Купцов пожал мне руку. Рукопожатие продолжалось недолго, но оно смутило меня. Казалось, что рука протянулась откуда-то из космоса, презрев расстояние. Зоя и Виктор сидели против нас одновременно вблизи и вдали. Игра пространства (да и времени тоже) доставляла огромное удовольствие моим чувствам. Дело было не только в остроте новизны, в ее необычайной свежести, а совсем в другом. В чем же именно? Боюсь, что я не смогу удовлетворительно ответить на этот вопрос. Казалось, я катился с горы в салазках, как в раннем детстве, и дорога убегала от меня, как во сне. "Тут" и "там" два понятия, связанные и разделенные союзом "и", но сейчас они чудесно слились, как слова в песне. Мы с Виктором Купцовым оказались коллегами, он тоже изучал дискретные проблемы жизни там, у себя, на космической станции Балашове. - Ну, как жизнь? Житуха?
– спросил он меня. Я даже вздрогнул от неожиданности. - Откуда у вас эти слова? - Житуха-то? Запомнилось. Читал недавно исторический роман о людях двадцатого века... - Быт, - сказал я. - А что это такое - быт? А, да! Это вещи. Множество вещей. И люди, похожие на вещи, как у Гоголя. Чичиков. Собакевич. Коробочка. И тот самый, который потерял свой нос. - Коробочка, да. И Собакевич. Быт без жизни. А у вас жизнь без быта. Собакевич бы забраковал. - Забраковал? А что это значит? Я стал объяснять... Не очень-то у меня это получалось. Появился столик с закусками, по-видимому исполняя желание гостеприимного хозяина. Холодное мясо. Фрукты. Дичь. Вино. Я подумал: "Как же гости будут есть, ведь их от закуски разделяет порядочное расстояние?" Но гости отказались от ужина. И столик исчез, развеществился, растаял. Мы оживленно беседовали. Правда, смещение пространства напоминало о себе моим растерявшимся чувствам. Иногда мне казалось, что я говорю, сидя на краю пропасти: рядом вакуум, нечто без дна. Но это ощущение сразу же исчезло, уступая место другому, я бы сказал, более интимному. Ведь мы пребывали рядом, в одной комнате, не так ли? Какой вздор! Как будто комната способна была вселить космическую станцию и Южный полюс! Расстояние все же было неспособно скрыть себя целиком. Оптическое устройство (как выяснилось позже - "новинка"), технически еще не доведенное до совершенства, не всегда могло слить близь и даль так, чтобы близь-даль были идеально пригнаны друг к другу. Во время оживленного разговора произошел небольшой казус: Зоя Астрова, только что рассказывавшая о своей дружбе с белым медвежонком (дрессировке она училась у Бома по методике, принятой на Тиоме), вдруг замолкла. На этом месте, где только что сидела Зоя, приоткрылась зияющая пустота в пространстве, холодная и страшноватая, но только на одну-две секунды, потом мы снова увидели милое смеющееся Зоино лицо и услышали ее голос... Тиомец Бом внезапно выключил свой аппарат-новинку, и Виктор с Зоей исчезли, даже не успев пожелать нам спокойной ночи. - Он не совсем в порядке...
– сказал тиомец Бом. - Аппарат? - Да. В прошлый раз я по рассеянности повернул "близь" и забыл про "даль". Это надо делать одновременно. Мой робот-техник - отсталое существо. Механический лентяй, тяжелодум с устаревшей программой. Разве можно его допускать к такой вот новинке? Как выражались в вашу эпоху - "напортачит". Придется вызвать инженера. Простившись с тиомцем, я вышел на улицу. Бом предложил проводить меня, но я решительно отказался. Зачем? Гостиница тут же, на этой улице. На этой же? Улица сразу напомнила мне о вселенной, как только закрылась за мной дверь. Я очутился один на один с бесконечностью. Я шел среди звезд и домов в просторе, не знавшем границ. Пространство со всех сторон охватило меня. В какой же стороне гостиница? Куда идти? Налево? Направо? Вперед? Рядом, совсем близко, были звезды. В шестидесятых годах XX века люди знали о бесконечности бесконечно мало. Они знали о бесконечности из учебника астрономии и редко думали о ней как о чем-то практически реальном. Вокруг нас были дома, леса, поля, сады. И их масштаб вполне соответствовал привычному масштабу наших ощущений. Вы шли по улице, зная, что объем вашего мира заранее известен. Что бы вы сказали, если бы к вам на знакомой улице к самым глазам приблизилась неизвестность? Я шел по улице, которая уносилась в бесконечность. Я все же был не один. По улице двигались пешеходы. Компания молодых людей обогнала меня. Один из них читал вслух стихи:
Глядя в будущий век, так тревожно ты, сердце, не бейся, Ты умрешь, но любовь на Земле никогда не умрет. За своей Эвридикой, погибшей в космическом рейсе, Огнекрылый Орфей отправляется в звездный полет. Он в пластмассы одет, он в сверхтвердые сплавы закован, И на счетных машинах его программирован путь. Но любовь есть любовь, и подвластен он древним законам, И от техники мудрой печаль не легчает ничуть.
24
Незадолго до того, как отправиться в свой продолжительный рейс, Ольга принесла книжку стихов Вадима Шефнера и прочла вслух эти строчки:
Два зеленые солнца, пылая, встают на рассвете, Голубое ущелье безгрешной полно тишиной, И в тоске и надежде идет по далекой планете Песнопевец Орфей, окрыленный любовью земной.
– Вот и тебе, мой Орфей, - говорила она, - может быть, придется заковать себя в сверхтвердые сплавы, когда ты отправишься на поиски своей Эвридики. Она не знала и, разумеется, не догадывалась о том, что будет другое, более мощное средство, чтобы предохранить меня от бренности и перенести туда, где до меня никто не бывал.
Два зеленые солнца, пылая, встают на рассвете, Голубое ущелье безгрешной полно тишиной...
Ольге очень нравился этот эпитет - "безгрешной". Он-то и давал ощущение той тишины, которую она вскоре должна была познать. И вот она ушла в недосягаемую даль. Она продолжала удаляться от Земли, от своего времени, от своей семьи. Я не сразу осознал всю безмерность и тяжесть того, что случилось. На другой день в институте сотрудники ласково, и грустно, и растерянно смотрели на меня. И только Чемоданов, весь сияющий и торжественный, подошел меня поздравить. - От души завидую, - сказал он, протягивая руку - Да, да, завидую, повторил он. "Чему, собственно, завидовать, - подумал я, - тому ли, что я никогда уже не увижу свою любимую жену, хотя буду ждать ее в течение многих-многих лет?" Я взглянул на Чемоданова, и, странно, это меня чуточку успокоило. Он был такой здешний, такой реальный, такой земной. И он действительно искренне завидовал мне, моей известности, тому, что во всех частях мира ежедневно упоминали имя моей милой жены и заодно мое имя - имя человека, жертвовавшего своим счастьем на благо науки, родины и человечества... Но Чемоданов едва ли мог понять меня, он не был женат и, вероятно, щадя себя, никогда никого не любил слишком сильно. Но зато все другие сотрудники отлично понимали. Многие удивлялись, что я пришел на работу, не остался дома. Дома было в тысячу раз тяжелее - дома, где каждый предмет напоминал мне об Ольге. В лаборатории, казалось мне, я мог отвлечься от безрадостных дум. Я рассчитывал на это, когда вез в автобусе Колю в его детский сад. Но все оказалось не так, как я думал. И в лаборатории я с не меньшей силой и остротой чувствовал, что случилось непоправимое, что дали времени и пространства разверзлись и уносят Ольгу в то удивительное трехсотлетие, которое возвратит ее и ее спутников на Землю - на Землю, где не будет ни меня, ни Коли, ни даже моих будущих внуков и правнуков. Раздеваясь и отдавая пальто вахтерше, я увидел шубу Чемоданова, висевшую, как всегда, отдельно, на особом крючке. Мой взгляд с какой-то даже надеждой уцепился за эту шубу, словно шуба своим предметным наличием поможет мне оторваться от тягостных дум и найти необходимое спокойствие. Шуба Чемоданова пребывала в раздевалке как сколок какого-то особого, сверхконкретного бытия. Не шуба, а словно сам Чемоданов пребывал здесь, в углу, отрицая всем своим видом всякую бренность и относительность. Вахтерша перехватила мой взгляд, устремленный на чемодановскую шубу, и истолковала его по-своему. - Ценная вещь, - сказала она - А матерьял какой! Никогда не сносится. Прочность! "Прочность!" - это и было именно то самое слово, которое было мне нужно в этот момент. Обидин сидел за столом и писал статью. Димин препарировал кролика. Лиза Галкина возилась с термостатом. Я сел на свое место в углу у окна и стад рассеянно перелистывать книгу П. Ю Шмидта "Анабиоз". Мой взгляд задержался на абзаце. "Смерть - не простая остановка жизненных процессов, связанных с белковыми коллоидами, ферментами, гормонами, солями и другими действенными элементами живого организма. Смерть обусловливается разрушением жизненных механизмов с необратимыми изменениями живого вещества, переходящими в распад, разложение... Если не произошло таких нарушений, если механизм жизни цел и не затронут в основном своем строении - возможна полная остановка жизни, не равноценная смерти, и возможно возвращение жизни при изменении условий в благоприятную сторону".
25
Прошло десять дней. Потом прошло еще десять дней. И месяц. И два месяца. А затем я перестал считать дни. Зачем? Уходящие дни, недели и месяцы ни на одну минуту не приближали час встречи. Я весь ушел в работу, проводя дни и вечера в лаборатории, и отлучался только для того, чтобы съездить в детский сад за Колей. Понимая мое состояние и глубоко сочувствуя мне, Обидин настаивал, чтобы я съездил в научную командировку. Он думал, что поездка рассеет меня, и делал вид, что эта командировка очень нужна и даже где-то запланирована. Он много и часто говорил о зимней спячке животных, об этом удивительном феномене, связанном с дискретностью жизни, который я должен, по его мнению, изучить там, где позволяли условия на месте. Не везти же сибирских грызунов сюда в лабораторию. Здесь, в этой суете, грызуны откажутся погрузить себя в то временное небытие, которое помогает им переносить физические невзгоды. Я не хотел ехать, отказывался. Почему? Да потому, что, куда бы я ни уехал, я не мог уйти от самого себя и от сознания, что мне не дано выйти за пределы бытия, отмеренного на земле каждому индивиду. Как все очень чуткие и отзывчивые натуры, Обидин умел угадывать чужие мысли. Однажды он спросил, обращаясь не то ко мне, не то к самому себе: - Нужно ли бессмертие? Я ответил вопросом: - Зачем гадать, нужно ли, разве оно возможно? Обидин улыбнулся своими тонкими умными губами. - Уж кто-кто, а вы-то знаете не хуже меня, что принципиально оно возможно. И что... - И что, - перебил я его, - запланирован опыт замедления жизни. Мгновение, остановись! - Я спрашиваю не о том, возможно ли оно, а нужно ли? Не таит ли оно в себе философскую бессмыслицу? Не противоречит ли оно нравственной сущности человека? - Ответить на ваш вопрос мог бы только тот, кто испытал это счастье или это несчастье на себе. - Беда в том, что нам бы не представилась возможность его об этом спросить. Но шутка шуткой, а последние два года я очень много думаю об этом. Есть "за" и есть "против". - Меня больше интересует "за". - Меня тоже. Мне кажется, что, помимо всего прочего, смерть несет для личности интеллектуальную трагедию. Каждому хочется знать - что дальше? А смерть отбирает это "дальше" и не позволяет человеку задавать вопросы. Бессмертие нужно хотя бы для того, чтобы продолжать спрашивать. Нет, смерть необходимо убрать с дороги, которая ведет человека вперед. - А если это не соответствует человеческой сущности? - Так черт с ней, с этой сущностью! Что она - вечна и неизменна? С возможностью победы над временем и смертью изменится и наша сущность. - Усталость. О ней вы забыли? - Физическая усталость? - Нет, духовная, нравственная усталость. Духовный, интеллектуальный организм вовсе не приспособлен для очень длительной жизни. - Приспособится. Обидин часто возвращался к этой мысли. Он все время искал философское оправдание своей дерзкой идеи. Он говорил мне и, разумеется, себе, в первую очередь себе: - Мы вступили в эпоху, значение и истинный смысл которой мы еще не в состоянии полностью осознать. Выход в космос, завоевание наукой огромных пространств - все это столкнулось с одним сложным и трагическим противоречием Продолжительность человеческой жизни не соответствует тем грандиозным задачам, которые поставили перед нами современная наука и техника. Как сможет человечество выйти за пределы солнечной системы, если жизнь отдельного человека так непродолжительна? Дальнейший прогресс науки требует удлинения человеческой жизни. - Это бесспорно, - сказал я, - но человек не машина, созданная только для преодоления физических препятствий, человек - это прежде всего духовное, интеллектуальное, моральное, то есть нравственное, существо. Его духовный мир вряд ли приспособлен для вечного пребывания в мире. Извините, Всеволод Николаевич, но ваша идея похожа на поиски абсолюта. Освободите человека от смерти, и он превратится в бездушное существо. - Не знаю, - ответил резко Обидин.
– И никто не знает. Пока об этом можно гадать.
26
Сотрудникам лаборатории все-таки удалось уговорить меня взять отпуск, для того чтобы отдохнуть. Я попросил свою мать позаботиться о Коле, купил путевку в дом отдыха и уехал в Репино. Целые дни я ходил на лыжах, а вечера проводил за шахматной доской. И лыжи и шахматы должны были помочь мне, как выразился мой приятель Сашка Димин, "войти в колею". Глядя на пешку или слона, я погружался в обдумывание своего хода с таким видом, словно этот ход был самой важной вещью на свете. Я хотел убедить себя в этом и заставить погрузиться без остатка в пробегавшее мгновение, как это делали все отдыхающие - и молодежь и старики пенсионеры. Но мгновение за мгновением пробегали мимо, не вовлекая мое существо в беззаботную радость существования. Меня выделяло и отделяло от всех других отдыхающих одно чрезвычайное и сверхобычное обстоятельство. Мне была дарована возможность преодолеть время. Я психологически подготовлял себя к опыту, который должен был произвести надо мной Обидин. Я должен был расстаться со своими современниками, чтобы через триста лет увидеть другой мир. Я старался погрузиться в текущее мгновение, отвлечься от вечности и безграничности, знакомство с которыми было не за горами. Жизнь с ее радостями. Она была повсюду. Никто из отдыхающих не думал о времени. Зачем? Они жили в единстве с мимолетным, и никто из них не требовал, чтобы прекрасное мгновение остановилось. Но, как позже я узнал, пожелал остановить мгновение человек, от которого это трудно было ожидать. Я только что закончил одну партию в шахматы и уже расставлял на доске фигуры, чтобы начать другую, когда в гостиную ленивой походкой вошла сестра-хозяйка и сказала, что внизу, в вестибюле, меня ждет какой-то гражданин. - Кто же именно?
– спросил я.
– Разве он себя не назвал? - Назвал. Да я забыла фамилию. Какой-то профессор. "Уж не Обидин ли явился сюда", - подумал я, но, спустившись в вестибюль, еще издали узнал чемодановскую шубу. - Извините, Павел Дмитриевич, что нарушил ваш покой. Важное и срочное дело. Я указал Чемоданову на диван в углу, где можно было поговорить, никому не мешая. Но Чемоданов не сел на диван, а продолжал стоять. - Может, прокатимся до Зеленогорска? Со мной машина. По дороге побеседуем. Я согласился, чтобы убить время. Ведь, в сущности, я только и занимался тем в доме отдыха, что убивал время. Мы доехали до Зеленогорска. Чемоданов остановил машину возле ресторана "Ривьера". - Зайдем, - сказал он почему-то настороженным и доверительным шепотком. Закусим. А за коньячком и поговорим. Тема разговора такая. Требует подготовки. В ресторане в этот час, кроме нас, не оказалось никого, если не считать подвыпившего и задремавшего за столиком старика. - Жизнь прожил, - покосился на него Чемоданов, - и с ее радостями расставаться не хочет. Что ж, это естественно. Я это понимаю. А вы? - Я не разделяю вашего восторга. - Ну, ну, - шутливо погрозил он пальцем.
– Не разделяете, а сам собирается...
– он не докончил фразу, многозначительно посмотрел на меня и налил коньяк в рюмки. Мы чокнулись. - Не будем уточнять, - Чемоданов усмехнулся.
– Да и конкретизация этого предмета, о котором идет речь, дело не простое. Раньше бы сказали: ме-та-фи-зи-ческое. Выпьем лучше за жизнь и за ее радости. Да, именно за радости. А всякие отвлеченности оставим для вашего шефа Обидина. Он, конечно, гений. Бесспорно! Но что такое гений? Это человек себе на уме. Запомните этот афоризм. - Запомню, - сказал я. - Так вот. Не будем уточнять. Не надо. Да и слов нет в бедном человеческом языке. Как сказал поэт: "Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои". Вот я и таю. "Как сердцу высказать себя? Другому как понять тебя?.." - У вас отличная память. Но я не понимаю... - Ну, ну! Не делайте вид. Не вчера же вы родились... Это вам обещано радоваться вновь и познать новую жизнь. Ну ладно! Молчок. Не тема для разговора в ресторане. "Поймет ли он, чем ты живешь. Мысль изреченная есть ложь...". Он еще налил коньяк. Выпил. И в его глазах появилось не свойственное ему выражение иронии. - Фауст. Советский Фауст.
– Он погрозил мне пальцем.
– Но Фауст заплатил за это не дешево по тем ценам. Душой. Душенькой. А вы собираетесь получить все бесплатно. Я всегда был о вас особого мнения. "Этот товарищ, предсказывал я, - пойдет далеко". - Только, пожалуйста, без пошлостей. - Далеко пойдет. Уже, кажется, и некуда дальше. Все знаю. Но таю. И как Обидину удалось получить разрешение на этот не имеющий прецедентов опыт и как выбор пал на вас? Ничего себе командировочка! Не нравится это слово? Ну что ж, назовем это отпуском. И это выражение не устраивает? Так можно и никак не называть. Термин Обидина "временная смерть" неудачен. При чем тут смерть, когда речь идет о бессмертии. - Может, все-таки переменим тему разговора? - Охотно. О чем же говорить? Ходил вчера в театр. Видел пьеску из жизни ученых. Главный герой, профессор, все никак не может наладить отношения с женой и детьми. Семейный конфликт. А в лаборатории у себя занимается сущими пустяками. Ищет средство от чесотки. Приземленно очень. Быт. Как вы относитесь к быту? - Никак. - Это не ответ. Без быта мы все не более как схемы. Ваш Обидин этого не понимает, хоть и почти гений. А я, признаться, люблю быт. В квартире все удобства. Ванна. Газ. Мусоропровод. Телевизор. Но хожу мыться в баню. И знаете, немножко тоскую по коммунальной квартире. Теперь это редкость. Домов настроили. Исчезли бытовые конфликты. Хорошо! Отлично! Культурно! Но скучно. Вы об этом думали? - Не думал. - Зря. - Что зря? - Ничего. Пошутил. И хорошее на плохое менять не намерен. Зачем? Каждый ценит удобства. За что предлагаете выпить? Давайте выпьемте за... - За что? Не ответил и внезапно меня опросил: - А что вы с собой возьмете туда? - Куда? - Ну в свое путешествие, в свой вояж, как выражались в прошлом веке. Не отправитесь же туда без багажа? - А вы что бы взяли на моем месте? Свою знаменитую шубу? - Хотя бы и шубу. Это вещь. Он помолчал. Потом приблизил ко мне свое лицо, вдруг спросил шепотом: - Уступите? - Что уступлю? - Понимаете сами, о чем идет речь. - Не понимаю. - Не притворяйтесь. Так уступите или нет? - Что? - Время. Времечко. - Ах вот о чем вы просите. Время? А зачем оно вам? - Ценю. Собственно, нет на земле большей ценности, чем оно. - Для кого как. - Так уступите? Он рассмеялся и погрозил мне пальцем. - Я уже говорил с Обидиным. Он ни в какую. С его точки зрения, я не тот человек, а вы тот. Моралисты! Ну ладно! Пока довольно об этом. Хватит. Молчок. "Молчи, скрывайся и таи и чувства и мечты свои"...
27
Я посмотрел сквозь стекло автобуса. Мелькнуло лицо школьника, возвращающегося из школы. Я задержал свой взгляд на этом детском смеющемся лице. В автобус вошла старуха колхозница. И я долго-долго смотрел на нее, на ее худую суровую фигуру, на ее морщинистый рот, на ее огрубевшие от работы пальцы, которыми она неумело держала билет. Я смотрел на все, что было вокруг, с каким-то острым и незнакомым мне чувством. Я еще был здесь, в своем городе, среди своих современников, но уже все начало отдаляться и от этого становилось еще прекраснее. Я вышел из автобуса на углу Невского и Садовой. По тротуару текла толпа. Прохожим не было до меня никакого дела. Никто из них не подозревал, что среди них идет человек, которому суждено оторваться от бегущего мгновения и сделать необыкновенный прыжок через "ничто". Им не было никакого дела до меня. Но каждый из них был нужен мне, бесконечно нужен и дорог. - Люди, остановитесь! Современники мои, - хотелось сказать мне, задержитесь на минутку! Но я этого не сказал. Да и кто бы решился это сказать, будучи на моем месте? Большие, искренние чувства чуждаются громких и красивых фраз. На скамейке в Михайловском саду сидела девушка. Может быть, она кого-нибудь ждала. Во всяком случае, не меня. Я сел рядом с ней. И заговорил. Я предложил ей пойти вместе со мной в кино. - На какую картину?
– спросила она. - На любую. На плохую. На хорошую. Мне хочется побыть вместе с вами. Девушка улыбнулась. Это была довольно обычная девушка. И улыбалась она чуточку жеманно. Но в эти минуты она мне казалась остро, необыкновенно прекрасной. - Как вас зовут?
– спросил я. - Валя. - А где вы работаете? - Ну вот, целая анкета. Работаю на заводе "Светлана". Есть еще вопросы? - Все, - сказал я - Больше вопросов нет. А теперь просто поговорим. - О чем? - Не знаю. О земле. О вас. О сердце. Об этих кленах. Как здесь хорошо! - Вы что, приезжий? - Нет, здешний. Здесь родился и вырос. - Наверно, куда-нибудь уезжаете? И надолго? - Вы почти угадали. - На целину? - Дальше. - За границу? - Еще дальше. - В космос, что ли, улетаете? Но что-то не похоже. - Почему не похоже? - Вид не тот. Наружность.
– Она с любопытством посмотрела на меня.
– Да и в очках. Очкарик. Зрение не подходящее. Летчики и космонавты в очках не ходят. А вы очкарик.
– Она повторила, видно ей понравилось это слово. Мне оно тоже понравилось, и я тоже повторил: - Очкарик. Это верно. А откуда вы знаете, что очкариков бракуют? - Все это знают. А если очки разобьются? - Это верно. Об этом я и не подумал. Им никак нельзя разбиваться. Хотите мороженого? - А в кино? - В кино как-нибудь в другой раз. Времени у меня в обрез. - Когда же в другой? Вы уезжаете или передумали? - Нет, не передумал. В другой раз уже не придется. Это верно. Мы зашли в погребок на Невском у Садовой, и я заказал две порции мороженого. - Так куда же вы едете, очкарик? Секрет? - Нет, не секрет. Я, собственно, не еду, но это все равно. - Какой-то вы непонятный. И грустный, будто что-то потеряли. Паспорт? Билет? Деньги? - А вам приходилось терять? - Сколько раз. Я посмотрел на девушку. Теперь она казалась мне еще прекраснее. Она что-то рассказывала, но я не слушал и смотрел на нее, не отрываясь. - Что вы так смотрите? Она вся зарделась. - Мне хочется насмотреться. Вот уже несколько дней я занимаюсь только тем, что смотрю на людей, на вещи, на дома, на улицы, чтобы запомнить. - А зачем? - Сам не знаю, для чего. Когда ложишься спать, ведь ничего не запоминаешь, знаешь, что утром проснешься и все будет рядом с тобой - друзья, привычные вещи, весь твой мир. Но этот сон слишком будет продолжительным, не ночь, а несколько сот лет. Девушка с тревогой посмотрела на меня: что с ним, бредит он, что ли? По-видимому, ей было жаль меня. - Вы, случайно, не больной? Давно бюллетените? - Нет, совершенно здоровый. - А почему такое говорите? - А видите ли, я артист. Должен исполнять роль в одном научно-фантастическом фильме. Вот я и приучаю себя к чувствам, которые никому и никогда не довелось испытать. Девушка еще раз посмотрела на меня, но уже без тревоги. Все стало на свое место. Я - артист. Артист и должен вести себя не так, как ведут другие люди. Теперь ей не казалось странным, что я смотрел на нее, словно впервые видел девичье лицо. - И все-таки вы странный, - сказала Валя. - Возможно, - ответил я.
– Но странным меня делает роль. Я ведь должен изображать существо, прилетевшее на Землю с другой планеты. Существо это здесь все видит впервые, по-настоящему впервые, словно только что родилось на свет. - Понимаю, - говорит Валя.
– Это когда в первый раз я смотрела телевизор. Как кино, только помельче и похуже. Нет, девушка не понимала меня. Она жила на Земле, только на Земле. Мы вышли из погребка. - Мне домой надо, - сказала Валя.
– Подруга должна прийти на примерку. Я ей шью платье. - Разве вы портниха? - Нет. Но научилась. Шью неплохо. Она зевнула. Зевнула откровенно. По-видимому, ей стало скучно со мной. - Разрешите мне вас проводить? - Мне на Выборгскую. - Ну что ж. Чем дальше, тем лучше. Хочется побыть с вами. - Странный. Очень странный вы. А мы еще увидимся? - Нет. Не увидимся. - Значит, вы, действительно, куда-то уезжаете? И надолго? Я промолчал. Мы прошли весь Литейный, перешли мост и на улице Лебедева остановились. - Не уходите, - сказал я.
– Постойте. - Я не ухожу, - сказала Валя. Минут десять мы стояли рядом. Должно быть, девушка что-то разглядела во мне, то, чего не видела раньше. - Нет, вы не артист. - А кто? - Не знаю. Может, и в самом деле летчик или какой испытатель. - А откуда вы догадались? - Артисты такими не бывают. Я взглянул на наручные часы. Мне нельзя было больше задерживаться. - Прощай, Валя, - сказал я девушке.
– Прощай. Я крепко поцеловал ее в губы. Было слышно, как стучало ее сердце. Затем я круто повернулся и быстро пошел от нее. - Очкарик!
– тихо произнесла она мне вслед. Я не оглянулся и прибавил шаг. - Очкарик!
– звала она, чтобы я вернулся. Я шел быстро-быстро. - Очкарик! И мне казалось, что голос девушки донесся откуда-то издалека, пробившись сквозь бездонное расстояние, уже разделившее нас, разделившее навсегда. Навсегда! Всю выразительную силу этого слова, весь его бесконечно глубокий и трагический смысл мог почувствовать только человек, которому, как мне, удалось бы познать две эпохи и соединить их своей собственной жизнью. - Очкарик! Сколько раз я пробуждался ночью или на рассвете, когда все спали (кроме бессонных роботов), слыша девичий голос, звавший меня. Он звал меня к себе так, словно можно было повернуть какой-нибудь рычаг и вернуться в свой утраченный век. - Оч-ка-ри-ик! Но рычага не существовало. Сколько раз она, наверное, вспоминала меня и искала в уличной толпе, надеясь когда-нибудь встретить. Но я больше не встретился с ней. Ведь время необратимо. И все же девичий голос звал меня сквозь сон, сквозь стены и сквозь столетия, звал настойчиво и протяжно. И в эти тревожные часы я не мог сидеть в гостинице, меня тянуло туда, где много людей. Гостиница со всеми своими техническими новинками была, в сущности, архаическим учреждением. Ею пользовались люди старомодных вкусов. Да и кто на Земле нуждался в гостинице, кроме жителей космических станций и новоселов с Марса и Венеры и других планет солнечной системы? Ведь для всех живших на Земле слово "расстояние" утеряло всякий реальный смысл из-за бешеной скорости передвижения. С новоселами Венеры и Марса, с жителями космических станций, прибывших на Землю по каким-нибудь делам, я встречался в вестибюле или в ресторане, учреждении тоже архаичном и существовавшем скорее ради традиции, чем для удовлетворения насущных и прозаических потребностей. Каждый мог поесть в своем номере, пользуясь услугами автоматов, но людей, проживших по нескольку лет в космосе, в безлюдных вакуумах среди холодных бездонных пространств, тянуло в веселою шумную компанию, где можно послушать музыку, потанцевать, ощущая милую сутолоку и радуясь легким, лишенным заботы минутам. Меня тоже тянуло в ресторан, в суету и шум. Вокруг были люди, но большей частью молодые и сильные, веселые и мужественные. Казалось, они принимали меня за одного из своих, и мне это было приятно. - Надолго?
– спросил меня один из этих здоровенных парней. - Как вам сказать...
– замялся я. - А когда возвращаетесь? - Туда, откуда я прибыл, нельзя возвратиться. Он рассмеялся, приняв это за шутку. - Ну, ну! Не думаю, чтобы это было абсолютно невозможно. Раз вы попали сюда, значит, найдутся средства доставить вас обратно. Инженеры позаботятся. Знакомьтесь, - он показал взглядом на молодую красивою женщину.
– Это моя жена Маргарита Рей. Физик-оптик. Я тоже оптик, но не теоретик, а инженер. А другая моя специальность - пограничник. - Разве границы космоса охраняют? - Да. Но только от дураков и трусов. Пограничник... Разве вы впервые слышите это слово? Я осваивал границы мирового пространства, расширяющиеся границы возможного. Да, я вам забыл сказать, как меня зовут... Вилли Рей. - Он крепко пожал мне руку. И мы сели за столик в углу. По-видимому, ему очень хотелось рассказать о своих приключениях и о своей жизни в космосе, где он провел около десяти лет, обзаведясь там семьей (дети - два мальчика-близнеца - гостят у бабушки в Южной Африке). Я охотно пошел навстречу его желанию и с большим удовольствием слушал его рассказы. Он рассказывал разные истории, смешные и ужасные. И я должен признаться, я верил далеко не всему, что он мне рассказывал. Правда, я еще в юности читал о том, что люди далекого будущего разучатся лгать и будут говорить только одну правду. Но я чуточку сомневался даже и тогда, хотя и понимал, что ложь может быть разной. А он так безобидно преувеличивал, этот инженер-оптик и осваиватель границ необжитого мирового пространства, этот Вилли Рей. По его словам, он прожил в вакууме на искусственном космическом островке около трех лет этаким Робинзоном Крузо, окруженным, правда, роботами и не знавшим ни в чем нужды, кроме желания перекинуться словом не с кибернетическим устройством, а с живым человеком. И вдруг на этом островке, заброшенном в пустоту, в безлюдье, в бесконечность, появилось нечто живое и конкретное. Из пустоты молодой голос сказал ему: "Здорово, Рей. Ну как поживаешь, приятель?" "Где ты?
– крикнул Рей.
– Я тебя не вижу. Кто ты?" "Кто я? Я - это ты. Рей. Да, я - это ты!" "Ты не можешь быть мною! Эго невозможно! Индивид неповторим! Но почему, так хорошо слыша тебя, я не вижу ни твоего лица, ни твоей фигуры?" "Ты не должен видеть меня, Рей. Еще время не пришло. Но тебе скучно, Вилли, в этой пустоте. И я пришел. Я, то есть ты, ты пришел к себе". "Ты бредишь, брежу я или бредим мы оба?" "Называй Вилли меня, как ты называешь себя. Я был тобой пятнадцать лет назад. Твое тело возобновилось, все твои клетки. Ведь каждый человек химически возобновляется в течение восьмидесяти дней. Но вот теперь произошло преломление пространства и времени, физический эффект, открытый Вайнером. Ты не слышал об этом? Ты не мог о нем слышать. Вайнер открыл его в прошлом году. И известие об этом еще не дошло до тебя. Я - это ты, но ты - не такой, как сейчас, а ты - прежний. Вот почему ты и не должен меня видеть. Хватит с тебя, Вилли, что ты слышишь меня. Узнаешь свой голос? Вилли, а помнишь, как мы с тобой мечтали попасть в космос и создать в пустоте нечто такое, на что могут опереться человеческие чувства? Я знаю, что ты совершил много подвигов, отодвигая неосвоенную границу пространства, что ты спас поселок в районе Сатурна, и спас корабль с детьми, и снискал уважение переселенцев, создавая оптические иллюзии. Но там-то ты загрустил и стал бояться пространства. Не пугайся меня. Я обусловлен строгими физическими законами и опираюсь на эффект Вайнера и на новое представление о времени и пространстве, созданное Казимиром Раевским". "Раевский? Впервые слышу..." "Да, Казимиром Раевским. Новым Эйнштейном. Известие о его открытии еще не дошло до тебя. Но скоро ты о нем узнаешь... Ты о многом узнаешь, Вилли. Три года - не маленький срок. Три года! Да еще двенадцать. Давненько мы расстались с тобой, но я недоволен тобою, Вилли. Ты разучился мечтать, познав и освоив так много..." - Затем он исчез. Впоследствии врачи мне сказали, что я заболел новой, малоизученной болезнью, пространственно-временным синдромом, космическо-психическим недомоганием. В клетках мозга, ведающих памятью, происходит процесс, в результате которого индивид начинает блуждать во времени. Все это так. Синдром. Медики умеют находить названия для наших бед и несчастий, но эффект Вайнера действительно существовал, и новый Эйнштейн - Казимир Раевский выступил со смелой концепцией пространства и времени, меняющей все наши представления об этих двух физических категориях. Известие об этом пришло на мой островок через месяц после того, как исчез мой двойник. Организатором этого вечера (назовем его условно бал-маскарад) был сам Вайнер, физик, открывший знаменитый эффект, подтверждавший новую физическую теорию, созданную Казимиром Раевским. Меня привел на этот вечер инженер Вилли Рей, долго живший на границе исследуемого наукой пространства. - У меня нет ни подходящего костюма, ни маски, - сказал я Рею накануне. - Костюма? Маски?
– рассмеялся Рей.
– Зачем? Дело этим все равно не ограничилось бы. На пороге этого дома вы оставите свою внешность. Вам выдадут другую, более соответствующую характеру вечера. Шутник! Забавник! Любитель парадоксов, причудливых поступков и слов. Жизнь на границе осваиваемого пространства приучила его мыслить слишком неожиданно и смело. Я принял его слова за очередную шутку. - Да, кстати, - спросил он меня, - вы разобрались в физической концепции Казимира Раевского, поняли суть эффекта Вайнера? - Пытался. Но мои знания физики, математики и математической логики остановились, как часы, которые забыли завести еще триста лет тому назад. Я человек второй половины двадцатого века. Теория относительности. Квантовая механика. Гипотеза Фридмана о расширяющейся вселенной. Попытка Вернера Гейзенберга создать теорию единого поля... Вот на чем остановились мои знания. - Понимаю, - сказал Рей.
– Но от попытки Гейзенберга до физической концепции Раевского - Вайнера три века стремительного развития естественных наук. Боюсь, что я не сумею разъяснить вам сущность новой теории. Пока в ней разбираются всего пять или шесть физиков и математиков. - Настолько она сложна? - Наоборот, настолько она проста. И в этом ее недоступность Она требует от человека других принципов мышления. Нужно похоронить старые логические навыки, чтобы понять новую теорию. Новое представление о пространстве и времени почти снимает различие между близким и далеким, в вульгарном смысле этого слова, пространство преломляется, как преломляется луч, опровергаются все прежние представления о плоскости, о кривизне, о внешнем и внутреннем. Эта теория дает человеку ключ к освоению бесконечности. Правда, в этой теории есть и дефекты. Расплывчато сформулирован принцип преломления... Но Большой кибернетический мозг на Луне подтверждает все расчеты Раевского и Вайнера. Сейчас сотни тысяч математиков и физиков переучиваются и пересматривают свои взгляды. Это болезненный процесс. Несколько ученых наотрез отказались, заявив, что логика им дороже истины... Упрямцы, которые не хотят отказаться от рутины. Рей зашел за мной в гостиницу. Он только что проводил жену, улетевшую на Луну в район, где работает Большой кибернетический мозг. Там был создан центр для теоретиков. - Идемте, - торопил он меня, - Мне нельзя запаздывать. Я ведь иду не веселиться, а на работу. Машина быстрого движения доставила нас в город науки возле Томска, где жили и работали два великих физика - Раевский и Вайнер. Войдя в зал, я почувствовал легкое недомогание, сменившееся бодростью. Вилли Рей сказал мне тихо: - Взгляните в зеркало. Я заглянул и не поверил своим глазам. Из зеркала глядел на меня юный бог в костюме эпохи Возрождения и с лицом молодого Леонардо. - Что со мной?
– спросил я Рея. - Эффект... - Вайнера?
– перебил я. - Нет, мой. Эффект Рея. Оптическое переодевание. В космосе мне не раз приходилось использовать этот эффект, когда возникала нужда в иллюзиях, своего рода театр, не больше. В этом зале стоит устройство, созданное по моему проекту. В основу положены теоретические работы моей жены. Вы думали о Леонардо, когда шли сюда? Не так ли? Ваши мысли стали вашей формой. Вас одели в вашу собственную мечту. - Но почему же не меняетесь вы сами? - Я? Еще чего захотели! Я на работе. И я не из тех, кто целиком полагается на роботов-техников. В космосе однажды они меня здорово подвели. Вилли Рей ушел, оставив меня в зале. Я чувствовал себя все бодрее и бодрее. Невидимый певец запел. Казалось, он пел только для меня, обращаясь ко мне: