Странник по звездам
Шрифт:
– Ну, а это что такое, милый мальчик? – осведомился миссионер.
И я вспомнил!
– Самария! – ответил я, не задумываясь.
Отец захлопал в ладоши, мать совсем растерялась, не понимая, что на меня нашло, а миссионер как будто рассердился.
– Мальчик не ошибся, – сказал он. – Эта деревня действительно находится в Самарии. Я проезжал через нее. Поэтому я и купил эту фотографию. А мальчик, несомненно, уже видел другие такие фотографии.
Но и отец и мать стали уверять его, что этого быть не может.
– Только на картинке она не такая, – расхрабрился я, а моя память в это время деятельно восстанавливала все исчезнувшие особенности ландшафта. Общий его характер остался прежним,
– Дома были вот здесь, справа. А здесь были деревья, много деревьев, много травы и много коз. Я, как сейчас, их вижу. Коз пасут двое мальчиков. А вот тут много людей, и все они идут за одним человеком. А вон там, – я прижал палец к тому месту, где перед этим обозначил деревню, – а вон там много бродяг. Они одеты в лохмотья. И они больны. У них все лица, руки и ноги в болячках.
– Он слышал об этом в церкви или где-нибудь еще… Евангелие от Луки, исцеление прокаженных, – сказал миссионер с довольной улыбкой. – А сколько было бродяг, милый мальчик?
В пять лет я уже умел считать до ста и, мысленно их пересчитав, сказал:
– Их десять. Они машут руками и кричат на остальных людей.
– Но не подходят к ним? – последовал вопрос.
Я покачал головой.
– Нет, они стоят на месте и вопят, словно с ними стряслась беда.
– Продолжай, – настойчиво произнес миссионер. – Что еще происходит? Что делает человек, который, как ты сказал, идет во главе толпы?
– Они все остановились, а он что-то говорит больным бродягам. И мальчики с козами тоже остановились посмотреть. Все смотрят.
– А что дальше?
– Ничего. Больные бродяги уходят в деревню. Они больше не кричат, и вид у них совсем здоровый. А я сижу на моем коне и смотрю.
Тут все трое моих слушателей рассмеялись.
– И я совсем большой! – крикнул я сердито. – И у меня есть длинный меч.
– Это десять прокаженных, которых Христос исцелил вблизи Иерихона на пути в Иерусалим, – объяснил миссионер моим родителям. – Мальчик был на представлении с волшебным фонарем и видел диапозитивы знаменитых картин.
Но и отец и мать были совершенно уверены, что я никогда в жизни не видел волшебного фонаря.
– Покажите ему еще что-нибудь, – попросил отец.
– Тут все не так, – пожаловался я, разглядывая фотографию, которую протянул мне миссионер. – Только вон этот холм на месте и другие холмы. Вот тут должна бы проходить дорога. А там – сады и дома за высокими каменными изгородями. А с другой стороны должны быть расселины в скалах, где они хоронили своих покойников. Видите это место? Тут они кидали камнями в людей, пока не забивали их до смерти. Сам я этого не видел. Мне об этом только рассказывали.
– А что это за холм? – спросил миссионер, показывая на возвышенность в центре изображения, ради которой, видимо, и делался этот снимок. – Ты знаешь, как он называется?
Я покачал головой.
– Он никак не называется. Там убивали людей. Я сам видел много раз.
– То, что он говорит, теперь согласуется с мнением большинства авторитетов, – удовлетворенно заявил миссионер. – Этот холм – Голгофа, «Холм черепов», а может быть, ему дали такое название потому, что он напоминает по форме череп. Вот посмотрите, сходство действительно есть. Здесь распяли… – Он умолк и повернулся ко мне: – Кого они распяли тут, юный ученый? Скажи нам, что еще ты видишь?
Да, я видел – отец рассказывал, что глаза у меня так и лезли на лоб, – но я упрямо помотал головой и пробурчал:
– Я вам не скажу, потому что вы надо мной смеетесь. Я видел, как там убивали много людей. Их прибивали гвоздями долго-долго… Я видел, да только не скажу. Я никогда не вру. Вот спросите у моей мамы, вру ли я. Или у отца. Да он бы за вранье шкуру с меня спустил! Вот спросите его.
И больше миссионеру ничего не удалось от меня добиться, хотя он соблазнял меня фотографиями, от которых моя голова шла кругом: столько в ней теснилось картин-воспоминаний; слова сами рвались на язык, но я упрямо проглатывал их и молчал.
– Из него, надо полагать, выйдет хороший знаток Священного Писания, – сказал миссионер моим родителям, когда я, пожелав им всем спокойной ночи, ушел спать. – А может быть, благодаря такому богатому воображению он станет известным писателем.
Это доказывает, как ошибочны бывают пророчества. Вот сейчас я сижу в камере Коридора Убийц и пишу эти строки, ожидая своего конца, или, вернее, конца Даррела Стэндинга, ибо его скоро выведут отсюда и, затянув на его шее петлю, попробуют погрузить во мрак; и я улыбаюсь про себя. Я не стал ни знатоком Священного Писания, ни модным романистом. Наоборот, перед тем, как меня на пять лет заживо похоронили в одиночке, я занимался тем, о чем миссионер даже не подумал: я был знатоком сельского хозяйства, профессором агрономии, специалистом по снижению непроизводительных затрат труда, экспертом интенсивного сельского хозяйства, ученым-исследователем, работавшим в лабораториях, где абсолютным законом являются точность и проверенные под микроскопом факты.
И вот я сижу жарким, летним днем здесь, в Коридоре Убийц, и перестаю писать свои воспоминания, чтобы послушать успокоительное жужжание мух в сонном воздухе и уловить обрывки тихого разговора, который ведут между собой Джозеф Джексон – убийца-негр в камере справа, и Бамбеччо – убийца-итальянец в камере слева. От зарешеченной двери до зарешеченной двери, поперек моей зарешеченной двери, они обмениваются мнениями относительно обеззараживающих и целительных свойств табачной жвачки для рваных ран.
И, глядя на авторучку, зажатую в моей застывшей руке, я вспоминаю другие мои руки, которые в давно прошедшие времена сжимали кисточку, гусиное перо и стиль, и успеваю мысленно спросить себя, приходилось ли этому миссионеру, когда он был малышом, ловить чуть брезжущие отблески сияния и обретать на мгновение радость прежних дней скитаний среди звезд.
Но вернемся к дням, которые я проводил в одиночке, когда уже постиг код перестукивания, но все же находил часы, пока бодрствовало сознание, невыносимо долгими. С помощью самогипноза, к которому я прибегал не без успеха, я научился погружать свое сознание в сон и пробуждать, высвобождать подсознание. Но оказалось, что оно не знает и не признает никаких законов. Оно блуждало по кошмарам, где не было никакой связи между событиями, временем и личностью. Я гипнотизировал себя чрезвычайно простым способом. Усевшись по-турецки на свой тюфяк, я начинал напряженно вглядываться в обломок желтой соломинки, который прилепил к стене камеры вблизи от двери, где было светлее всего. Я смотрел на эту яркую точку, приблизив глаза почти вплотную к ней и заводя их кверху, чтобы напряжение было сильнее. Одновременно я ослаблял свою волю и отдавался головокружению, которое неизменно меня охватывало. И когда я чувствовал, что вот-вот потеряю равновесие и опрокинусь назад, я закрывал глаза и в тупом оцепенении падал на тюфяк. А затем полчаса или десять минут, а то и целый час нелепо метался по складам памяти о моих вечных возвращениях на землю, но эпохи и страны сменялись слишком быстро. Пробуждаясь, я сознавал, что весь этот пестрый и нелепый калейдоскоп был связан воедино личностью Даррела Стэндинга. Но и только. Мне ни разу не удалось полностью прожить какое-то единое существование, не удалось уловить в своем сознании единую точку совпадения времени и пространства. Мои сны, если их можно назвать снами, были лишены системы и логики.